• Приглашаем посетить наш сайт
    Батюшков (batyushkov.lit-info.ru)
  • Лермонтов и его направление (старая орфография).
    Статья вторая

    Статья: 1 2

    ЛЕРМОНТОВЪ И ЕГО НАПРАВЛЕНIЕ

    КРАЙНIЯ ГРАНИ РАЗВИТIЯ ОТРИЦАТЕЛЬНАГО ВЗГЛЯДА

    статья вторая

    "Время", N11, 1862

    ___

    IV

    ЗАКОННЫЯ СТОРОНЫ РОМАНТИЗМА

    Поэтъ скорбей и страданiй того поколенiя, которое поэтически-буйстовало и вместе стенало съ Полежаевымъ, которое думало застыть въ гордости отчаянiя съ Лермонтовымъ и между темъ дошло только до поворотной грани къ комизму въ лице его Печорина, поэтъ отпелъ ему грустную и искреннюю панихиду въ своемъ посланiи къ "Друзьямъ":

    Мы въ жизнь вошли съ прекраснымъ упованьемъ,
    Мы въ жизнь вошли съ неробкою душой,
    Съ желаньемъ истины, добра желаньемъ,
    Съ любовью, съ поэтической мечтой,
    И съ жизнью рано мы въ борьбу вступили
    И юныхъ силъ мы въ битве не щадили...
    Но мы вокругъ не встретили участья
    И лучшiя надежды и мечты,
    Какъ листья средь осенняго ненастья,
    Попадали и сухи и желты.
    И грустно мы остались между нами,
    Сплетяся дружно голыми ветвями.

    Мы много чувствъ, и образовъ, и думъ
    Въ душе глубоко погребли. И что же?
    Упрекъ ли сердцу скажетъ дерзкiй умъ?
    Къ чему упрекъ? Смиренье въ душу вложимъ
    И въ ней затворимся -- безъ жолчи, если можемъ!..

    Сопоставьте съ этой дышащей искренностью панихидою лермонтовскую "думу", и вы поразитесь очевидною разницей результатовъ, добытыхъ, очевидно страданiями, темъ и другимъ поэтомъ. Разумеется о сопоставленiи по отношенiю къ форме, тутъ не можетъ быть и речи: свистящiй какъ бичь и стальной стихъ Лермонтова, энергическая сжатость его формъ, выпуклость его поэтической манеры, нейдутъ въ паралель съ небрежною формою поэта "моноголовъ", но дело не въ сравненiи ихъ талантовъ... Поэтъ "монологовъ" самъ лучше другихъ сознавалъ силу и могучесть Лермонтова; самъ онъ говорилъ о немъ разъ:

    Нетъ!.. есть поэтъ
    Хоть онъ и офицеръ армейскiй...

    Сила въ томъ, что въ лермонтовской "думе", столь безпощадной въ отношенiи къ тому поколенiю, которое бичуя воспевалъ онъ въ ней, въ поколенiи, которое приравнялъ онъ къ "плоду до времени созрелому", которое пройдетъ

    Не бросивши векамъ ни мысли плодовитой,
    Ни генiемъ зачатаго плода;

    въ этихъ "дубовыхъ листахъ", "оторвавшихся отъ ветки родимой", въ поколенiи, котораго прахъ

    Со строгостью судьи и гражданина
    Потомокъ оскорбитъ презрительнымъ стихомъ,
    Насмешкой горькою обманутаго сына
    Надъ промотавшимся отцомъ...

    Сила въ томъ, говорю я, что въ этой безпощадной, мрачно-иронической "думе" гораздо больше гордости и самообольщенiя, чемъ въ панихиде поэта "монологовъ" по безплодной борьбе и погибшимъ надеждамъ своего поколенiя... Ну чтожъ?.. какъ будто говоритъ Лермонтовъ: да! мы таковы, да! въ насъ

    И радость и горе и все такъ ничтожно...

    да! мы сознали мелочность и ничтожность нашей радости и горя... но въ этомъ сознанiи -- наша сила, и мы гордимся этою силою. Пусть грядущее наше и "пусто и темно", пускай безвременно состарились мы "подъ бременемъ страданья и сомненья", нужды нетъ! Мы купили опытомъ жизни холодъ самообладанiя.

    Какъ задатки комическаго въ образе Печорина, задатки обозначавшiеся резко какъ только этотъ образъ наивно повторился въ Тамарине, такъ и обаятельныя, могущественно действовавшiя на его воображенiе черты его -- несомненны. Разсмотреть те и другiя, дело далеко не безполезное, даже и въ настоящую минуту...

    Но обаятельныя стороны печоринскаго образа, какъ типа человека хищнаго, въ противуположность человеку смирному, представителя тревожныхъ началъ "необъятныхъ силъ" по его собственному выраженiю -- въ связи съ темъ же самымъ русскимъ романтизмомъ, о которомъ уже говорилъ я. Ведь когда обаятеленъ Печоринъ?.. Неужели тогда, когда онъ боится обнять Максима Максимыча и вообще фарситъ великосветскостью... Иначе будетъ обаятеленъ и Тамаринъ, когда онъ фарситъ передъ степными помещиками темъ, что завтракаетъ по утрамъ вместо того, чтобы чай пить. Печоринъ влекъ насъ всехъ неотразимо и до сихъ поръ еще можетъ увлекать, и вероятно всегда будетъ увлекать темъ что въ немъ есть физiологически нашего, а именно -- броженiемъ необъятныхъ силъ съ одной стороны и соединенiемъ съ этимъ вместе северной сдержанности черезъ присутствiе въ себе почти демонскаго холода самообладанiя. Ведь можетъ-быть, этотъ какъ женщина нервный господинъ способенъ былъ бы умирать съ холоднымъ спокойствiемъ Стеньки Разина въ ужаснейшихъ мукахъ. Отвратительныя и смешныя стороны Печорина, въ немъ нечто напускное, нечто миражное, какъ вообще вся наша великосветсткость... основы же его характера трагичны, пожалуй страшны, но никакъ уже не смешны... Какъ онъ ни изъеденъ анализомъ и какъ ни безпощаденъ онъ въ своемъ критическомъ отрицанiи, зверство Мцыри прорывается въ рыданiяхъ по уехавшей Вере; чуются люди иной титанической эпохи, готовые играть жизнiю при всяком удобномъ и неудобномъ случае, затемъ ли, чтобы оставить по себе страничку въ исторiи, или просто такъ, изъ удали, въ его похожденiяхъ съ контробандисткой и въ его фаталистической игре, которою кончается романъ... Вотъ этими-то своими сторонами Печоринъ нетолько былъ героемъ своего времени, но едва ли не одинъ изъ нашихъ органическихъ типовъ героическаго.

    О законности этого типа въ нашей литературе, о законности столь же несомненной, какъ и законность другого нашего типа, типа смирнаго человека, я поднимаю вопросъ довольно часто, но, съ опасностью наскучить читателямъ, долженъ поднять его еще неразъ: въ отношенiи же къ Лермонтову и къ его представленiю о героическомъ онъ неизбеженъ.

    Около десяти летъ, литература наша ведетъ и глухую и открытую, и болезненную и здоровую борьбу съ этимъ хищнымъ типомъ, съ легкой руки Ивана Петровича Белкина.

    Но Иванъ Петровичъ Белкинъ былъ человекъ себе на уме, несмотря на свою кажущуюся простоту; онъ отшатнулся отъ мрачнаго и сосредоточеннаго Сильвiо, засвидетельствовавъ только, что вотъ дескать какой странный человекъ мне встретился. Мы пошли дальше. Мы заподозрили въ самихъ себе и стало-быть въ нашихъ герояхъ начала тревоги и страстности, мы начали обвинять ихъ въ неискренности, въ "приподнятости" и "подогретости" чувствъ, не подозревая того, что сами готовы впасть въ другого рода неискренность, въ некоторую мономанiю искренности.

    Быть искреннымъ! Да! Искренность действительно слово огромной важности, но подвергая критике все, должно и самое это слово, т. е. понятiе, замыкающееся въ слове, подвергнуть критике.

    Есть люди, которые весьма искренно не понимаютъ Шекспира и весьма искренно въ этомъ сознаются; знавалъ я даже такихъ, которые веьма искренно ругали Шекспира и ругали техъ, которые по ихъ мненiю неискренно восторгались Шекспиромъ. Знавалъ я также одну барыню, изъ очень эмансипированныхъ, которая помешалась на искренности и все сердилась на людей, что они ее преследуютъ за искренность. Делая величайшiя несообразности и даже мерзости, эта барыня надоедала всемъ до смерти повторяемымъ ею на каждомъ шагу восклицанiемъ Марьи Андреевны Островскаго: "зачемъ въ людяхъ такъ мало правды?" Чтожъ, ведь она въ самомъ деле была очень искрення! Она очень искренно, несмотря на свою эмансипацiю, бранилась съ своими горничными, искренно метала икру, т. е. выбрасывала передъ другими весь душевный соръ, какой наносило ей ветромъ въ голову или сердце, если сердце у нея было, -- именно ветромъ, потомучто своихъ собственныхъ мысли или чувства у нея никогда не зарождалось; -- но при всей этой искренности внешнихъ отправленiй, она была въ высшей степени фальшива, чуть ли не фальшивее другой барыни, которой огоньки фонариковъ, озарявшихъ мизерныя алейки сада летнихъ маскарадовъ, представлялись мерцающими звездочками, которая закатывала глаза подъ лобъ, и несмотря на глубочайшее невежество, говорила въ тоне героинь Марлинскаго.

    Впрочемъ обе барыни были одинаково постыдно невежественны, равно какъ и те господа, отъ которыхъ мне часто случалось слышать искреннюю хулу на Шекспира.

    Виноватъ, -- впрочемъ въ господахъ можно было различить несколько степеней невежества: 1) невежество "заматоревшее во днехъ", невежество русскаго помещика, 2) невежество молодое, невежество, примерно, бойкаго светскаго юноши; 3) дубовое и дерзкое невежество школьника, всегда готоваго утвердительно или отрицательно эрготировать о вопросе: An non spiritus exustunt, школьника воспитавшагося въ безплодной дiалектической словобитне и нестряхнувшаго съ себя чувства злобы, развиваемаго тяжолымъ гнетомъ бурсы; 4) окаменелое, опрагматизованное до поклоненiя себе, ученое невежество спецiалиста, который искренно считаетъ все вздоромъ, кроме предмета, который онъ удостоилъ избрать, и 5) невежество умное, но ленивое, решившееся на всю жизнь остаться невежествомъ и знающее къ несчастiю, что оно умно.

    Должно еще сказать, что во многихъ подозренiяхъ своихъ оно окажется совершенно право. Ведь нетъ ничего хуже фальшивой впечатлительности, и нетъ ничего вреднее, ибо ничто неспособно такъ поддержать застоя понятiй, какъ фальшивая впечатлительность. Разбирая душевный хламъ свой, каждый изъ насъ можетъ убедиться, что множество дурныхъ и постыдныхъ, т. е. ложныхъ душевныхъ движенiй, держится въ насъ за известные типы, къ которымъ мы приковались за известныя наносныя, а не родившiяся въ насъ впечатленiя, на которыя мы приучили сперва несколько насильственно, а потомъ уже очень легко и свободно отзываться струны этого диковиннаго, безконечно сложнаго и вместе цельнаго инструмента, называемаго душою человеческою.

    Когда-то покойный К. С. Аксаковъ, анализируя характеръ Ивана Грознаго, высказалъ въ этомъ анализе затаенную вражду свою и целаго направленiя, къ которому принадлежалъ онъ, вражду къ художеству, художественной способности, красоте. Онъ отнесъ грознаго венценосца къ числу художественныхъ натуръ, которыми правда жизни уразумевается только черезъ образъ, въ который она облекается и только по степени того, прекрасенъ ли и эфектенъ ли образъ или нетъ. Признаюсь вамъ откровенно, что эта мысль, высказанная притомъ съ замечательною ясностью и съ кажущеюся глубиною, еще и прежде меня долго мучила, но более или менее превращалась всегда въ одинъ и тотъ же результатъ, т. е. въ то, что всемъ, а не одной категорiи людей правда дается красотою, образомъ, что разуменiе истины обусловлено художественною способностью, въ каждомъ изъ насъ более или менее существующею. Бываетъ только красота истинная и красота фальшивая, но отзывъ на правду пробуждается въ нашей душе непременно красотою. Красота одна можетъ воплотить правду и такое воплощенiе сообщаетъ намъ живую уверенность "въ бытiи, свойствахъ и действiяхъ" правды. Голая мысль, добытая однимъ мозговымъ процесомъ, однимъ логическимъ путемъ, т. е. выведенная изъ однихъ только отрицанiй, остается для насъ всегда чемъ-то чуждымъ.

    Истинная истина намъ не доказывается, а проповедуется, что темъ разумеется, которые "могутъ прiяти", истина бываетъ очевидна съ перваго же раза и дается не почастно, а всецело, какъ вообще все, что ни дается душе человеческой, дается не почастно, а всецело, или вовсе не дается. Почастно и путемъ доказательствъ могутъ входить въ меня только математическiя истины, отъ которыхъ мне ни тепло ни холодно. За логическiй выводъ мы не пожертвуемъ жизнью, ни даже благосостоянiемъ, а если и пожертвуемъ, то пожертвуемъ не собственно за него, а за подкладку живыхъ душевныхъ образованiй, съ которыми онъ связанъ, за правду собственной натуры или за смутное предчувствiе живого будущаго образа, которому логическiй выводъ отворяетъ почтительно двери.

    Впечатленiя и созерцанiя наши держатся за типы, сложившiеся въ нашемъ душевномъ мiре, и все дело въ томъ, кàкъ сложились эти типы, когда, изъ чего, и наконецъ точно ли они сложились и образовали живые органическiе образы или засорили душу, какъ наносные пласты?.. Однимъ словомъ, дело въ томъ: 1) веримъ ли мы въ эти типы или готовыя данныя души, или 2) не веримъ, но, восхищаясь ими (сознательно или безсознательно -- это тоже очень важно) хотимъ въ нихъ верить, или 3) не веря въ нихъ и даже не чувствуя никакого особаго къ нимъ влеченiя, укореняемъ ихъ въ душе по причинамъ совершенно внешнимъ и уже не естественно, искуственно, а напротивъ насильственно заставляемъ себя на нихъ отзываться.

    Крепость простого, неразложоннаго типа, и здоровая красота его, въ особенности когда мы возьмемъ его въ противуположенiи съ тою безцветностью, какую представляютъ типы вторичныхъ и третичныхъ, но во всякомъ случае искуственныхъ образованiй, населяющихъ голову многихъ, весьма впрочемъ образованныхъ господъ, -- эти-то прекрасныя качества типа цельнаго, выигрывающiя въ особенности отъ противуположенiя, и могутъ вовлечь въ наше время въ искушенiе всякую живую натуру. Живая натура познается потому, какъ она воспринимаетъ правду: черезъ посредство логическихъ выводовъ или черезъ посредство типовъ. Любовь къ типамъ и стремленiе къ нимъ, есть стремленiе къ жизни и къ живучему и отвращенiе отъ мертвечины, гнили и застоя, жизненныхъ или логическихъ. Гоголь приходилъ въ глубокое отчаянiе отъ того, что нигде не видалъ прекраснаго, т. е. цельнаго человека, и погибъ в безплодномъ стремленiи отыскать прекраснаго человека. Не зная где его искать (ибо малороссъ Гоголь не зналъ великой Россiи, пора уже это сказать прямо), онъ сталъ по частямъ собирать прекраснаго человека изъ осколковъ техъ же кумировъ формализма, которые разбилъ онъ громами своего негодующаго смеха. Вышли образы безличные, сухiе, непривлекательные, почти что служащiе оправданiемъ великорусскому мошенничеству Ерша Ершовича или друга нашего Павла Иваныча Чичикова.

    Дело въ томъ, что процесъ исканiя въ себе и въ жизни простого и непосредственнаго завелъ насъ на первый разъ въ неминуемую односторонность. За простое и непосредственное, за чисто-типовое, мы на первый разъ приняли те свойства души, которыя сами по себе суть отрицательныя а не положительныя.

    Первый прiемъ нашей эпохи въ этомъ деле былъ прiемъ чисто-механическiй.

    Въ литературахъ западныхъ, вследствiе работы анализа надъ утонченными и искуственными феноменами въ организацiи человеческой души, вследствiе необходимаго затемъ пресыщенiя всемъ искуственнымъ и даже всемъ цивилизованнымъ, явилось стремленiе къ непосредственному, непочатому, свежему и органически-цельному. Существенное въ таковыхъ стремленiяхъ одного изъ великихъ поэтовъ нашей эпохи, Занда, равно какъ и некоторыхъ другихъ западныхъ писателей, (а въ числе ихъ есть люди столь замечательные, какъ авторъ "Деревенскихъ расказовъ" Ауэрбахъ) -- было именно это стремленiе, порожденное анализомъ съ одной стороны и пресыщенiемъ съ другой.

    Тоже самое стремленiе, по закону отраженiя, которому мы подверглись съ петровской реформы, вдвинувшей насъ хоть и напряжонно, но естественно въ кругъ общечеловеческой жизни, явилось и въ нашей литературе. Покрайней-мере несомненно таково происхожденiе той школы описателей простого, непосредственнаго быта, которой замечательнейшимъ представителемъ былъ Григоровичъ. Не внутреннимъ, но внешнимъ, чисто-рефлективнымъ процесомъ порождены даже самыя даровитыя произведенiя этой школы "Деревня", "Антонъ Горемыка". Все они не более какъ мозаика, составная работа. Какъ-будто даровитый, но заезжiй изъ чужихъ краевъ путешественникъ подмечаетъ въ нихъ особенныя черты любопытнаго ему быта, записываетъ въ памятную книжку странныя для него слова и оригинальные обороты речи, и складываетъ потомъ съ большимъ тщанiемъ и вкусомъ свою мозаическую, минiатюрную картинку. Картинка эта принимаетъ необходимо идилическiй характеръ...

    Но кроме этого чисто-механическаго процеса, въ насъ совершался еще процесъ органическiй, процесъ, который очеркомъ обозначилъ свои грани -- въ нашемъ величайшемъ, единственно полномъ представителе художественномъ, Пушкине; процесъ борьбы скудной, еще не возделанной почвы съ громадными и воспрiимчивыми силами.

    Исходною точкою этого процеса была наша критическая, анализирующая и поверяющая жизнь способность.

    Эту способность мы довели однако до крайности.

    Все люди, сколько-нибудь мыслящiе, знаютъ вероятно по личнымъ опытамъ, что первый врагъ нашъ въ деле воспринятiя впечатленiй, это мы сами, это -- наше я. Оно становится между нами и великимъ смысломъ жизни, не даетъ намъ ни удержать, ни даже уловить его, набрасывая на все внешнее колоритъ различныхъ душевныхъ нашихъ состоянiй, или, что еще хуже того и что часто бывало вероятно съ каждымъ изъ насъ, не даетъ ни о чемъ думать, кроме самого себя, примешивая ко всему новому ржавчину, часто ядовитую, стараго и прожитаго. Или наконецъ, что тоже нередко бывало вероятно со многими, кто только добросовестно въ самомъ себе рылся и добросовестно готовъ обнаружить результаты этой работы, это я впечатленiяхъ, на деле такъ-сказать совершенно актерскомъ: всегда какъ-то позируешь, если не передъ мухами какъ зандовскiй Орасъ, то передъ самимъ собою, т. е. передъ темъ я, которое судитъ другого себя, т. е. позирующаго, любуется красотою его позъ и сравниваетъ съ позировкою другихъ индивидуумовъ. Вотъ тутъ-то, вследствiе такого сличенiя и зарождаются различныя отношенiя къ собственной позировке. Если поза, принятая мною, позирующимъ, по сличенiи представится мне, судящему, не мне принадлежащею, а заимствованною или даже (что надобно отличать) во мне самомъ созданною искуственно, вытащенною изъ стараго запаса и насильственно повторенною, тогда образуется къ этой позе отрицательное и просто даже насмешливое отношенiе. Критическимъ назвать это отношенiе еще нельзя -- ибо оно не свободное, а родилось изъ чувства самосохраненiя (сохраненiя собственной личности) стало-быть по необходимости есть состоянiе необходимой обороны противъ упрека въ заимствованiи или въ повторенiи. Оборонительное положенiе берется даже часто въ прокъ, въ запасъ на будущее время: ампутацiя, несколько конечно болезненная, вытерпливается героически -- и избегая всеми мерами обличенiй въ подражанiи, мы готовы довести себя до состоянiя нуля, чистой tabula rasa, стушеваться, говоря словомъ сентиментальнаго натурализма. Въ сущности же, это есть нечто иное какъ оборонительное положенiе, т. е. новая, если не красивая, то покрайней-мере прочная поза, принятая въ конечное обезпеченiе своей личности. Этотъ процесъ столь обыкновененъ, что совершается даже и во внутреннемъ мiре лицъ, которыя вовсе незанимаются душевнымъ рудокопствомъ. Какое бываетъ напримеръ первое отношенiе благоразумнаго большинства людей или собственно того, что можетъ быть названо умственно-нравственнымъ мещанствомъ, ко всему новому или ко всему вообще неежедневному, необычному во внешней или внутренней жизни? (я неговорю о толпе или о верхахъ, но о моральномъ и общественномъ мещанстве). Непременно недоверчивость, т. е. желанiе видеть единственно невыгодныя стороны всего новаго. А почему? потому-что мещанство боится всего более подвергнуть свое statu quo опасности разрушенiя или опасности, для многихъ еще большей -- осмеянiя. Первый прiемъ всего новаго всегда таковъ и везде таковъ: это есть страхъ за личность и за все, что съ личностью тесно связано, общее свойство человеческой натуры, вследствiе котораго преследовали галилеевъ и смеялись надъ колумбами и вследствiе котораго точно также все, мало-мальски галилеевское или колумбовское, въ нашей душе возникающее, принимается мещанскою стороною души съ недоверчивостью и подозрительностью. Такъ какъ, въ большей части случаевъ, мещанство (общественное или наше внутреннее) оказывается въ подозрительности своей правее дикаго энтузiазма, который именно только въ одно новое и небывалое веритъ, одному новому и небывалому служитъ; такъ какъ большая часть галилеевскаго и колумбовскаго, возникающаго въ нашей душе, оказывается воздушными замками морганы, то оправданное недоверiе становится для человека неглупаго просто догматомъ, точкою отправленiя. Беда только въ томъ, что точку отправленiя многiе въ наше время такъ-сказать останавливаютъ, считаютъ за конечную цель и это называютъ критическимъ отношенiемъ, когда съ нея, какъ съ исходной точки только-что начинается настоящее, совершенно свободное критическое отношенiе нашего я къ самому себе.

    Я посмеялся, положимъ, надъ известнаго рода впечатленiемъ, ибо увидалъ, что оно мною или занято безъ отдачи у другихъ, его переживавшихъ, или подогрето изъ стараго моего душевнаго запаса. Посмеялся, значитъ отрешился отъ него. Хорошо! Какое же отношенiе къ известному внешнему или внутреннему явленiю поставилъ я въ душе на место того, которое отсечено анатомическимъ инструментомъ? Пустого пространства быть между душой и жизнью не можетъ, -- деревяшка возможна въ моральномъ мiре еще менее. Что-нибудь да я поставилъ. Чтоже именно?..

    Возьмемъ какой-нибудь фактъ внутренней жизни, -- оно будетъ виднее.

    Положимъ, я заподозрилъ в себе и заподозрилъ совершенно основательно романтическое чувство любви или лучше сказать чувство любви въ его романтическихъ формахъ, съ романтическими движенiями. Беру поле всемъ доступное "идеже несть ни мужескъ полъ, ни женскiй, ни iудей, ни еллинъ." Найдется ли кто, на кого бы именно то чтò называется романтическимъ въ этомъ чувстве, не действовало когда-нибудь; скажу более, на кого бы оно совершенно утратило свои действiя.

    Всякiй чувствующiй человекъ нашей эпохи понималъ же хотя разъ, какъ напримеръ сладко -- больно тревожить себя целый день обаянiемъ страстной и манящей женской речи, слышанной накануне, какъ отрадно быть больнымъ нравственной лихорадкой, какъ хорошо, мучительно-хорошо


    Речей моихъ съ тобой, исполненныхъ смущенья,
    Искать хотя одной загадочной черты
    Въ словахъ, которыя произносила ты.
    Какъ можно доходить до того, чтобы
    ... въ опьяненiи, наперекоръ уму
    Заветнымъ именемъ будить ночную тьму...
    чтò такое однимъ словомъ
    Блаженство ночь не спать и днемъ бродить во сне...
    и тому подобныя душевныя настройства.

    Романтическое впечатленiе заподозрено. Прекрасно! Романтическое чувство признано зашедшимъ откуда-то, или блюдомъ изъ подогретыхъ отсадковъ. Еще лучше! Значитъ, названiе впечатленiя признано на правдивомъ суде незаконнымъ. А что-то ведь было однако? Недобросовестно же сказать, что ничего не было! А какъ только мы назвали это странное что-то какимъ-нибудь именемъ, такъ и отнесли къ известному роду и приковали къ известному типу.

    Назовемъ ли мы впечатленiе просто кипенiемъ крови, т. е. одну физическую сторону впечатленiя признаемъ имеющею права на имя, а всю романтическую его оболочку -- незаконною, фальшивою, или назовемъ это именемъ моральной симпатiи, или именемъ сентиментальнаго баловства: въ томъ, и другомъ, и третьемъ случае мы стараемся дать настоящее имя впечатленiю или чувству, вместо того, которое мы нашли фальшивымъ.

    Такъ у Писемскаго въ "Браке по страсти", чувство Мари Ступицыной къ Хазарову (не Хазарова къ ней, ибо тутъ ни на какое чувство и не посягалось) изъ романтическаго разжаловано въ чувственность на половину, въ баловство на другую, -- равно какъ романтическимъ чувствованiямъ m-me Мамиловой дано ихъ настоящее имя, имя баловства, нравственнаго сладострастiя, которому только робость и некоторая вялость натуры мешаютъ перейти въ сладострастiе настоящее.

    "Фразы", сведена съ романтическихъ ходуль, объяснена, растолкована, обличена въ ея эфектныхъ позахъ и ея эфектныхъ чувствахъ женская натура, представляющая собою крайнюю степень типа, къ которому принадлежитъ m-me Мамилова. Но тутъ же мы и попадаемъ на различiе разоблаченiя. Кто скажетъ, чтобы анализъ Писемскаго былъ несправедливъ? Я покрайней-мере не скажу этого въ отношенiи къ m-me Мамиловой, хоть многiе и сердились, даже печатно, за это лицо на автора "Брака по страсти".

    Странно между темъ, что никто не сердился на автора повести "Фразы". Я же лично разсердился, конечно не на разоблаченiе лица эмансипированной барыни, а за недостатокъ глубины и за грубую резкость разоблаченiя. Стоитъ только сличить два этихъ образа: "m-me Мамилову" и героиню повести "Фразы", чтобы понять -- какое неизмеримое различiе лежитъ между свободнымъ художествомъ, которое на все имеетъ право, и между произведенiями, къ которымъ относится известный эпиграфъ indignatio fecit versum, которыя будучи порожденiемъ однихъ только

    "Ума холодныхъ наблюденiй
    И сердца горестныхъ заметъ,"

    имеютъ странное свойство сердить за то, на что они нападаютъ совершенно законно. Заметьте между прочимъ, что г. Крестовскiй знаетъ светъ и светскихъ женщинъ, умеетъ говорить ихъ языкомъ, описывать ихъ обстановку, а Писемскiй вовсе въ этомъ несиленъ, но что до этого за дело? Психологическая правда и сила художественной концепцiи, соединенныя съ глубиною взгляда на человеческую натуру вообще, даютъ художнику право на смелые очерки безъ красокъ, и съ другой стороны извиняютъ даже малевку того, что въ создаваемыхъ имъ образахъ есть слишкомъ частное, если эти образы не частными своими сторонами входятъ въ созданiе.

    лишаетъ моральное явленiе незаконно принадлежащаго ему имени.

    Анализъ сèрдитъ, и сердитъ справедливо, когда явленiю разоблаченному имъ, т. е. лишонному незаконнаго имени, придаетъ первое попавшееся, ибо тогда онъ становится неправъ въ свою очередь. Лучше сказать, голый анализъ сêрдитъ потому, что самъ сердится, ибо сердятся на явленiе до техъ поръ только, пока не определятъ ему въ душе места и не назовутъ его по имени. За симъ его казнятъ, оправдываютъ или оставляютъ въ стороне, смотря по тому, какое его имя: старая ли ложь, и притомъ злая ли ложь, или глупая и пустая ложь, или новая правда.

    Повесть "Фразы" разсердила лично меня когда-то, именно темъ, что она сама сердится и бьетъ сплеча во что нипопало.

    Авторъ казнитъ афектацiю чувства, безнравственность ощущенiй, называющихъ себя тонкими и особенными, и чтоже противупоставляетъ этому? Деревяную ограниченность чувства, мещанскую добродетель, узенькiя понятьица губернскаго или вообще условнаго курятника. Такимъ образомъ онъ рубитъ сплеча нетолько мишурную одежду, т. е. фразы, но и живое тело, т. е. тревожное, страстное начало жизни, безъ котораго жизнь обратилась бы въ губернскiй муравейникъ.

    Не таково истинное художество. Своимъ правдивымъ отношенiемъ къ фальши жизни, оно не сèрдитъ, а "обращаетъ его внутрь души", выражаясь словами Гамлета.

    "Доходнаго места", Островскаго, высказано было, что Кукушкины, Юсовы и Белогубовы, которые будутъ сидеть въ театре въ представленiе пьесы (а представленiя-то между-прочимъ по неизвестнымъ причинамъ до сихъ поръ еще не воспоследовало), вынесутъ изъ представленiя правила для жизни, т. е. они взглядъ на жизнь Юсова и заботы Кукушкиной о воспитанiи дочерей и о домашнемъ порядке примутъ вовсе не съ комической стороны, а за настоящее дело. Замечанiе въ высочайшей степени верное, въ отношенiи ко всякому произведенiю, имеющему плоть и кровь. Сколько настоящихъ Кукушкиныхъ весьма наивно не узнали себя въ лице комедiи, и сколько настоящихъ Юсовыхъ сочувствовали глубине юсовскаго мiросозерцанiя насчетъ колеса фортуны.

    Оскорбляются за разоблаченiе "всякой неправды" не те, въ комъ неправда "весьма застарела", по выраженiю старика-Посошкова. Наши подъячiе (я еще это помню), сами подъ гитару певали остроумные и злые куплеты бывалаго времени насчетъ взяточничества, тотчасъ же вследъ за романсомъ "Подъ вечеръ осенью ненастной" и подмигивали даже такъ плутовски, что радовались какъ-будто этому остроумiю въ полномъ убежденiи, что дескать, "толкуй себе, толкуй, а ужь это изпоконъ-века заведено: не нами началось, не нами и кончится." Это отношенiе обличаемыхъ къ обличенiю, съ несколько аристофановскою свободою прiема, выразилъ Островскiй въ первоначальномъ заключенiи своей первой комедiи, въ обращенiи Лазаря Елизарыча къ публике. Эту же черту Крыловъ обозначилъ въ своемъ меткомъ стихе:

    А Васька слушаетъ, да естъ...

    "страхомъ идущаго вдали закона", весьма мало изменитъ нравственную сущность Антона Антоновича Сквозника-Дмухановскаго... ибо все это есть только голое отрицанiе известнаго нравственнаго факта, только снятiе съ него фальшиваго имени безъ заклейменiя его именемъ настоящимъ, такимъ именемъ, подъ которымъ бы онъ въ душе получилъ определенное место въ числе фактовъ, или совершенно незаконныхъ, по душевному, внутреннему, а не внешнему, только извне пришедшему убежденiю, или законныхъ въ основахъ, но не законныхъ въ приложенiяхъ къ даннымъ обстоятельствамъ. Пустого места въ душе оставить нельзя. Посадить на него вместо факта пугало -- не значитъ уничтожить фактъ, но заставитъ его только на время притвориться несуществующимъ. Живой фактъ вытесняется изъ души только живымъ же фактомъ, т. е. фактомъ, составляющимъ для души убежденiе и сочувствiе.

    Обращаясь къ тому за что я стою, и что я называю романтическимъ Васька кралъ другой, можетъ быть по той простой причине, что Васька есть хотелъ, а пищу ему не давали, т. е. что силы чувствовали себя "необъятными". Кто говоритъ, что котъ Васька -- котъ нравственный и хорошо делалъ, что кралъ; кто говоритъ, что Печоринъ, "чувствуя въ себе силы необъятныя, занимался спецiально "высасываньемъ аромата свежей, благоухающей души", что Арбенинъ сделался картежникомъ потому только, что

    Чиновъ я не хотелъ, а славы не добился,

    что Веретьевъ тургеневскаго "Затишья" съ его даровитостью пьянствовалъ, шатался и безобразничалъ, что Хорьковъ запилъ навекъ, а Тюфякъ умеръ отъ запоя; кто говоритъ, что они правы? -- но не на нихъ же однихъ взложить всю вину безумной растраты силъ даромъ, растраты на мелочи или даже на зло... Изъ всехъ этихъ романтиковъ, такъ или иначе себя сгубившихъ, такъ или иначе попавшихъ въ бездны -- одинъ только Любимъ Торцовъ, несмотря на безумную трату данныхъ ему силъ, не сделался котомъ-Васькой; для него одного, "воровство", т. е. вообще нарушенiе порядка природнаго и общественнаго, не стало чемъ-то нормальнымъ, чемъ стало оно и для Арбенина и для Печорина, и для Владимiра Дубровскаго, и поэтому-то онъ въ своемъ роде совершенно правъ, говоря: "Любимъ Торцовъ пьяница, а лучше васъ всехъ... Все другiе -- общественные отщепенцы, которые отъ совершенно законныхъ точекъ отправленiя, отъ исканiя простора своей силе пошли въ беззаконiе или въ ложь. Трагическое въ нихъ конечно принадлежитъ не имъ, а темъ силамъ, которыя они въ себе носятъ и безумно тратятъ, или нелепо извращаютъ, но во всякомъ случае, оно есть истинно-трагическое. Едвали даже не приходится сознаться, что все "необъятныя" силы нашего духа покаместъ выражались въ типе, одно изъ самыхъ яркихъ отраженiй котораго выражаетъ собою лермонтовскiй Печоринъ.

    Вглядитесь во все выраженiя этого типа, отъ образовъ созданныхъ Пушкинымъ до генiальныхъ начинанiй Лермонтова, до лицъ постоянно мучившихъ и едвали еще переставшихъ мучить Тургенева, отъ гордой, вольнолюбивой, и вместе "какъ птичка, беззаботной", и вместе восточно-эгоистической и ревнивой натуры Алеко, до того демонски-унылаго и зловещаго блеска, которымъ окружилъ Тургеневъ фигуру своего Василья Лучинова; вглядитесь въ этотъ же типъ, захваченный художниками въ более простыхъ, общественныхъ отношенiяхъ, какъ напримеръ Островскимъ -- Любимъ Торцовъ и Петръ Ильичъ, или Писемскимъ его "Тюфякъ", вы убедитесь, что въ этотъ типъ вошли наши лучшiе соки, наши положительныя качества, наши высшiя стихiи, и въ артистически-тонкую, мирскую жажду наслажденiя пушкинскаго Жуана, и въ критическую последовательность печоринскаго цинизма, и въ холодное, северное самообладанiе при бешенной южной страстности Василья Лучинова, и въ "прожиганiе жизни" Веретьева, и въ загулъ Любима Торцова. Только стихiи эти находятся въ состоянiи необузданномъ. Ихъ "турманомъ кружитъ", говоря языкомъ драмъ Островскаго, и происходитъ это отъ того, что, какъ замечаетъ Бородкинъ, "основательности нетъ..." къ жизни, т. е. въ жизни у нихъ не было и нетъ, почти всегда по независящимъ отъ нихъ причинамъ, основъ, держась за которыя крепко какъ центръ, оне сiяли бы какъ наши блестящiя типовыя достоинства.

    съ поэтомъ монологовъ:

    Отъ старыхъ истинъ я отрекся правды ради,
    Для призраковъ давно я заперъ дверь;
    Листъ за листомъ я рвалъ заветныя тетради
    И все, и все изорвано теперь...

    Я долженъ надъ своимъ безсилiемъ смеяться
    И видеть вкругъ себя безсилiе людей;

    и действительно или смеялись надъ собою съ Тургеневымъ судорожнымъ смехомъ "Гамлета щигровскаго уезда", издевались съ нимъ же болезненно надъ "Дневникомъ лишняго человека..." Но именно Тургеневъ, который хотелъ быть искреннимъ въ казни несостоятельной личности передъ судомъ жизни и действительности, писатель наиболее добросовестный изо всехъ осужденныхъ какимъ-то роковымъ проклятiемъ добиваться отъ самихъ себя искренности, разоблачавшiй самъ для себя и на глазахъ своихъ читателей и поклонниковъ различные искуственно-сложившiеся идеалы, занимавшiе въ душахъ людей современнаго ему по развитiю поколенiя незаконное место, -- Тургеневъ самъ между темъ борьба, и борьба болезненная. Следы этой борьбы поэта, безпощадно разоблачавшаго, напримеръ въ грубыхъ чертахъ своего "Бреттера", одну сторону Печорина, и во множестве другихъ своихъ произведенiй иныя фальшивыя стороны обаятельнаго образа, видны на всей его деятельности, чемъ можетъ быть онъ намъ всемъ и дорогъ въ особенности.

    Когда утомленный горькимъ и тяжолымъ обличенiемъ несостоятельности личности, Тургеневъ, отдаваясь душою всемъ веянiямъ, бросился искать успокоенiя въ простомъ, органически-типовомъ, непосредственномъ, онъ нежданно удивилъ въ ту пору всехъ идилическими изображенiями Хоря и Калиныча, но въ тоже самое время, -- и это фактъ въ высшей степени знаменательный, -- старый обаятельный типъ вновь поднялся у нашего поэта блистательнымъ очеркомъ лица Василья Лучинова, въ повести "Три портрета", къ немалому оскорбленiю исключительныхъ поклонниковъ смирнаго типа, сразу же назвавшихъ Василья Лучинова "гнилымъ человекомъ." А что ни говорите о безнравственности Василья Лучинова, но несомненно, что въ этомъ образе есть поэзiя, есть обаянiе. Эта поэзiя, это обаянiе, въ которыхъ не виноваты ни Тургеневъ, ни мы, ему сочувствовавшiе некоторымъ образомъ, это обаянiе даже сильнее и значительнее обаянiя лермонтовскаго Печорина, какъ у самого Лермонтова его недоконченный, но вечно мучившiй его Арбенинъ или Арбеньевъ, поэтичнее и обаятельнее холоднаго и часто мелочного Печорина. Развенчать обаятельныя стороны этого типа, столь долго мучившаго Лермонтова и все наше поколенiе, Тургеневъ пытался несколько разъ и почти всегда, стремясь къ логической последовательности въ мысли, изменялъ ей въ создаваемомъ имъ образе... То хотелъ онъ развенчать въ этомъ типе сторону безумной страсти или увлеченiй и безграничной любви къ жизни, соединенныхъ съ какою-то отважною безпечностью и верою въ минуту и создавалъ Веретьева въ "Затишье", придумывая и сочиняя достойное наказанiе его безплодному существованiю -- и чтоже? безплодное существованiе точно являлось безплоднымъ, но созданное поэтомъ лицо, въ минуты страстныхъ своихъ увлеченiй, увлекало невольно, оставалось обаятельнымъ, не теряло своего поэтическаго колорита. Безнравственность Василья Лучинова вы, разумеется моральнымъ судомъ, казнили, но то грозное, то страстное до безумiя и вместе владеющее собою до рефлексiи, что въ немъ являлось, ни художникъ не развенчивалъ, ни вы развенчать не могли и внутри вашей души никакъ не могли согласиться съ Аксаковымъ, назвавшимъ Василья Лучинова человекомъ. Василiй Лучиновъ, пожалуй не только-что гнилъ, -- онъ гнусенъ, но сила его, эта страстность почти что южная, соединенная съ севернымъ владенiемъ собою, эта пламенность рефлексiи, или рефлексiя пламенности, есть типовая особенность. Типовую же особенность вы не сдвинете въ душе вашей съ места, если таковое она въ ней занимаетъ, однимъ логическимъ судомъ надъ нею; докажите что она нетиповая особенность, или лучше сказать докажите, т. е. покажите, что она не въ такомъ виде составляетъ типовую особенность и тогда вы ее уничтожите. До техъ же поръ, вы тщетно будете бороться съ ея обаятельными, т. е. жизненными сторонами. Таковъ законъ вечнаго существованiя типовъ и въ особенности этого типа. Василью Лучинову Тургенева я придаю особенную важность, потомучто въ этомъ лице старый типъ донъ-Жуана, Ловласа и т. д. принялъ впервые наши русскiя, оригинальныя формы, формы нашего русскаго XVIII века.

    Но донъ-жуановское или ловласовское начало неисчерпываетъ еще всего содержанiя типа, съ которымъ литература вступала въ открытую, добросовестную, но наивно-слабую борьбу.

    Тургеневъ вздумалъ на глазахъ же читателей померяться съ отраженiемъ типа въ образе Рудина. Если уже въ беззаботномъ прожигателе жизни Веретьеве, или въ развратномъ и холодномъ Василье Лучинове есть стороны неотразимо увлекающiя, обаятельныя, то темъ более оне должны быть въ "Рудине", человеке исполненномъ если не убежденiй, то всей предрасположенности къ убежденiямъ, человеке, по даннымъ натуры котораго можно заключить, что жизнь его должна совсемъ не темъ кончиться, чемъ кончается она въ эпилоге повести, хотя эпилогъ и выходитъ апотеозой Рудина. Къ повести "Рудинъ" у меня, каюсь въ этомъ, есть особенная слабость, и именно вотъ за что. Въ ней, въ этой повести, совершается передъ глазами читателей явленiе наивно-искреннее и совершенно особенное. Художникъ, начавши критическимъ отношенiемъ къ создаваемому имъ лицу, видимо путается въ этомъ критическомъ отношенiи, самъ не знаетъ что ему делать съ своимъ анатомическимъ ножомъ и наконецъ, увлеченный порывомъ искренняго сочувствiя, снова возводитъ въ апотеозу въ эпилоге то, къ чему онъ пытался отнестись критически въ расказе. И нельзя даже подумать, чтобы критика была ловкимъ подходомъ къ апотеозе: такъ быстро и прямо совершается передъ глазами читателя поворотъ. Такъ после прочтенiя эпилога становится ясно, что все, кроме эпилога, до той минуты, когда Рудинъ, стоящiй вечеромъ у окна и заключающiй свою беседу, свою проповедь легендою о скандинавскомъ царе, напоминаетъ манеры, прiемы и целый образъ одного изъ любимейшихъ людей нашего поколенiя, покойнаго Грановскаго, что кроме этого, говорю я, все остальное сделано и въ отношенiяхъ техъ изъ насъ, кто только подобросовестнее, замечательная путаница... Что такое Рудинъ въ повести? фразеръ, -- но откуда же у фразера сила, действующая на глубокую натуру Натальи и на чистую, юношески-благородную натуру Басистова? человекъ слабый и безхарактерный, "куцый" по выраженiю Пигасова, -- но отчего же Пигасовъ такъ радъ тому, что разъ подметилъ его куцымъ и отчего Лежневъ, знающiй его вдоль и поперегъ боится его влiянiя на другихъ? Отчего благородный малый Волынскiй такъ "скорбенъ головой" при своемъ благородстве и отчего его судьба, по предсказанiю положительнаго Лежнева, быть подъ башмакомъ у Натальи? что за несчастiе въ нашей литературе добрымъ и благороднымъ малымъ! Или они тени, или ихъ бьютъ. Право такъ.

    Въ литературе у насъ или лучше сказать на сцене (ибо это вещь более сценическая, чемъ литературная) есть комедiя, пользовавшаяся и пользующаяся доселе большимъ успехомъ. По поводу этой комедiи, после перваго ея представленiя мне случилось выдержать долгiй и серьозный споръ съ однимъ изъ искреннейшихъ моихъ друзей на счетъ въ ней выведеннаго типа. Въ комедiи, авторъ повидимому имелъ задачею анализировать и казнить лицо одного изъ отверженниковъ и отщепенцевъ общества, Ферагусовъ и Монриво, поколику Ферагусы и Монриво, смягченные и разжиженные, являются въ нашей жизни. Несмотря на видимую казнь, всякому чуется въ комедiи скрытое симпатическое или ужь покрайней-мере далеко несвободное отношенiе казнящаго къ казнимому. И это, по сознанiю самого спорившаго со мной прiятеля, происходило не отъ игры актера, -- игра казалась намъ довольно слабою и мы оба хотели бы видеть въ этой роли покойнаго Мочалова и оба были убеждены, что смешной и до дикости странный, какъ светскiй человекъ, въ первомъ акте, онъ былъ бы недостигаемо великъ въ двухъ остальныхъ... Между темъ и въ бедномъ изображенiи, которое мы видели, была известная поэзiя и его окружала известнаго рода ореола.

    Въ казнимомъ всякимъ моральнымъ судомъ отщепенце общественномъ были обательныя стороны, способныя прельстить и увлечь: симпатическое или покрайней-мере весьма несвободное отношенiе къ нему автора проглядывало и въ явномъ старанiи, съ которымъ выставлялись блестящiя свойства его натуры, и въ подчиненiи его моральной силе всего окружающаго и въ томъ, что честный человекъ, благородный малый, безъуспешно съ нимъ борющiйся, представленъ какимъ-то идiотомъ и поставленъ хоть и разъ правда, но разъ несмываемый, разъ неизгладимый, поставленъ нето что въ комическое, въ безвыходно-срамное положенiе и наконецъ въ заключительныхъ словахъ общественнаго отщепенца, словахъ, которыя почти что мирятъ съ нимъ и въ которыхъ слышится не самоуниженiе, а скорее вера его въ себя, въ свои обаятельныя стороны.

    прочныхъ нравственныхъ убежденiй. Я же собственно ничего не сделалъ иного, какъ добросовестно и смело назвалъ по имени то чувство или то впечатленiе, которое какъ онъ, так и я испытывали равно, съ темъ различiемъ, что онъ противъ впечатленiя принималъ оборонительное положенiе, а я давалъ впечатленiю полную въ себе волю.

    Прiятеля моего гораздо более убедили немногiя слова одной прямой, правдивой и вовсе не эманципированной женщины, чемъ вся наша длинная беседа на зеленомъ диване одного московскаго клуба и я это совершенно понимаю. Что же въ самомъ деле, женская-то душа не человеческая что ли въ деле вопросовъ о сочувствiяхъ? Ведь только Сабакевичъ, да и то въ юридическомъ казусе почелъ нужнымъ заменить имя: "Елисавета Воробей", именемъ "Елисаветъ Воробей", чтобы придать существу, носящему это имя, ревижскiй характеръ, -- но ведь область моральныхъ сочувствiй не область юридическихъ вопросовъ.

    На сколько мое отступленiе ведетъ къ делу, предоставляю решить читателямъ. Дело же все главнейшимъ образомъ въ томъ, что пока известныя стороны какого-либо типа не перешли въ область комическаго, до техъ поръ вы тщетно станете бороться въ душе вашей съ известнаго рода сочувствiемъ къ нимъ. Комизмъ есть единственная смерть для типа или лучше сказать для известныхъ его сторонъ, -- но надобно, чтобы комизмъ былъ нисколько не насильственный, ибо мало-мальски онъ насильственъ -- онъ цели своей не достигаетъ... Тамаринъ напримеръ убилъ внешнiя стороны Печорина, но зато рельефно оттенилъ его внутреннiя. Батмановъ Писемскаго -- эта грубая, но все-таки живая, художническая малевка, или его же более удачный образъ Бахтiарова въ "Тюфяке" -- цели своей не достигли, можетъ-быть именно потому, что художникъ, то малюя, то рисуя ихъ, предполагалъ себе известную цель, вступалъ съ ними въ борьбу съ самаго начала. "Меричъ" Островскаго, этотъ замоскворецкiй франтъ, съ претензiями на Чайльдъ-Гарольда, лицо бледное, но полно очерченное, убиваетъ только мелочныя стороны Печорина. Наконецъ лица, съ которыми ведетъ наивнейшую борьбу Тургеневъ, или бьютъ мимо цели, какъ "Бреттеръ" или дразнятъ обаятельными сторонами типа какъ Веретьевъ, или наконецъ поднимаютъ типъ до патетическаго въ "Рудине" -- представляющемъ другую его сторону. Въ этомъ лице захвачены глубоко и стремленiя и самыя формы, колоритъ стремленiй целой эпохи нашего развитiя, эпохи могущественнаго влiянiя философiи, которая только на своей родине въ Германiи, да у насъ пускала такiе глубокiе, жизненные корни, съ темъ различiемъ, что въ Германiи постоянно, и стало-быть органически, а у насъ, благодаря независящимъ отъ нея, философiи, обстоятельствамъ, порывами. Вследствiе того, что ей удавалось действовать только порывами, и вследствiе особенности русскаго ума, широко и смело захватывающаго мысль въ конечныхъ ея результатахъ, она быстро переходила у насъ въ практическое примененiе, быстро сообщала колоритъ, особенный отливъ эпохамъ умственной жизни. Русская сметливость подсказывала нетолько такой высокой натуре, какъ напримеръ натура Белинскаго, конечные результаты гегелизма, она даже генiально-безхарактернаго самоучку Полевого ставила сознанiемъ выше Кузена, изъ котораго почерпалъ онъ когда-то всю свою премудрость, а главное дело, что мысль, разъ сознанная, получала тотчасъ же практическое примененiе. Всякое веянiе переходило такъ-сказать въ религiю, т. е. въ связанное, цельное бытiе идеала и действительности, мысли и жизни. Въ этомъ наша сила, но въ этомъ же, повторяю опять и повторю вероятно еще несколько разъ, наша слабость. Книги для насъ не просто книги, предметы изученiя или развлеченiя: книги переходили и переходятъ у насъ непосредственно въ жизнь, въ плоть и кровь, изменяли и изменяютъ часто всю сущность нашего нравственнаго мiра... Поэтому-то самому всякое идеальное веянiе, переходя у насъ непосредственно въ нечто реальное, сообщало доселе умственнымъ эпохамъ нашего развитiя особый цветъ и запахъ. По этому-то самому во всемъ отсталомъ нашего отечества и развито такое безсознательное отвращенiе къ мысли, болезнь мысле-боязни; но слепая отсталость, нравственное и умственное мещанство не видятъ по ограниченности своей, что стараясь мешать мысли въ ея органической деятельности и заставляя ее такимъ образомъ вторгаться и действовать порывами, они сами были виною того, что мысль ломаетъ, сокрушаетъ факты вместо того, чтобы распределять и отстранять ихъ съ подобающею терпимостью.

    Мысль, вторгаясь всегда порывомъ, действуетъ и действовала въ насъ мучительно и болезненно... Опять обращусь я къ единственному истолкованiю тайнъ жизни, къ поэзiи, и укажу вамъ на дикiе результаты бурныхъ и слепыхъ стихiйныхъ веянiй романтизма въ поэзiи, въ натуре Полежаева; на страшную и холодно-безпощадную последовательность Лермонтова; на мучительныя "Думы" самородка Кольцова, такъ разрушительно подействовавшiя на натуру и жизнь нашего высокаго народнаго лирика; на глубокую религiозность поэзiи Тютчева, на скорбные стоны поэта, которые невольно цитуешь безпрестанно, какъ только заговоришь о действiи мысли на жизнь:

    И ночь и мракъ! какъ все томительно пустынно!

    Блуждаетъ лучъ свечи, меняясь съ тенью длинной,
    И на сердце печально и темно.
    Былые сны! душе разстаться съ вами больно;
    Еще ловлю я призраки вдали,

    Но жизнь и мысль убили сны мои...
    Мысль, мысль! какъ страшно мне теперь твое движенье,
    Страшна твоя тяжолая борьба,
    Грозней небесныхъ бурь несешь ты разрушенье,

    Ты миръ невинности давно во мне сломила,
    Меня навекъ въ броженье вовлекла,
    За верой веру ты въ душе моей сгубила,
    Вчерашнiй светъ мне тьмою назвала.

    какъ кружокъ "Гамлета щигровскаго уезда" о вечномъ солнце духа "переходя in's Unendliche" съ Гете и сливаясь съ жизнiю des absoluten Geistes, ликовало, торжествовало младенчески, трепетало отъ восторга въ сознанiи, что жизнь есть великое таинство... "Было время -- говорило оно тогда устами Белинскаго, одного изъ высшихъ и генiальнейшихъ своихъ представителей, относясь съ озлобленiемъ и ожесточенiемъ неофитизма къ XVIII веку, своему великому предшественнику, котораго оно еще не понимало въ чаду упоенiя символами и мистерiями, -- было время, когда думали, что конечная цель человеческой жизни есть счастiе. Твердили о суетности, непрочности и непостоянстве всего подлуннаго и взапуски спешили жить, пока жилось и наслаждаться жизнiю во что бы то ни стало. Разумеется всякiй по своему понималъ и толковалъ счастiе жизни, но все были согласны въ томъ, что оно состоитъ въ наслажденiи. Законы, совесть, нравственная свобода человеческая, все отношенiя общественныя почитались не инымъ чемъ, какъ вещами, необходимыми для связи политическаго тела, но въ самихъ себе пустыми и ничтожными. Молились въ храмахъ и кощунствовали въ беседахъ; заключали брачные контракты, совершали брачные обряды и предавались всемъ неистовствамъ сладострастiя, знали вследствiе вековыхъ опытовъ, что люди не звери, что ихъ должны соединять религiя и законы, знали это хорошо и принаровили религiозныя и гражданскiя понятiя къ своимъ понятiямъ о жизни и счастiи: высочайшимъ и лучшимъ идеаломъ общественнаго зданiя почиталось то политическое общество, котораго условiя и основанiя клонились къ тому, чтобы люди не мешали людямъ веселиться. Это была религiя XVIII века. Одинъ изъ лучшихъ людей этого века сказалъ:

    Жизнь есть небесъ мгновенный даръ;
    Устрой ее себе къ покою,
    И съ чистою твоей душою
    Благословляй судебъ ударъ

    ..............................
    Пой, ешь и веселись, соседъ!
    На свете жить намъ время срочно;
    Веселье то лишь непорочно

    "Это была еще самая высочайшая нравственность: самые лучшiе люди того времени не могли возвыситься до высшаго идеала иной. Но вдругъ все изменилось: философовъ, пустившихъ въ оборотъ это понятiе, начали называть, говоря любимымъ словомъ барона Брамбеуса, надувателями человеческаго рода. Явились новые надуватели -- немецкiе философы, къ которымъ по справедливости вышереченный мужъ питаетъ ужасную антипатiю, которыхъ некогда такъ прекрасно отшлифовалъ г. Масальскiй, въ превосходной своей повести: донъ-Кихотъ XIX века -- этомъ истинномъ chef d'oeuvre русской литературы, и которыхъ наконецъ недавно убила наповалъ "Библiотека для Чтенiя". Эти новые надуватели съ удивительною наглостiю и шарлатанствомъ начали проповедывать самыя безнравственныя правила, вследствiе коихъ цель бытiя человеческаго состоитъ будто бы не въ счастiи, не въ наслажденiяхъ земными благами, а въ полномъ сознанiи своего человеческаго достоинства, въ гармоническомъ проявленiи сокровищъ своего духа. Но этимъ не кончилась дерзость жалкихъ вольнодумцевъ: они стали еще утверждать, что будто только жизнь, исполненная безкорыстныхъ порывовъ къ добру, исполненная лишенiй и страданiй, можетъ назваться жизнiю человеческою, а всякая другая, есть большее или меньшее приближенье къ жизни животной. Некоторые поэты стали действовать какъ будто бы по согласiю съ сими злонамеренными философами и распространять разныя вредныя идеи, какъ-то: что человекъ непременно долженъ выразить хоть какую-нибудь человеческую сторону своего человеческаго бытiя, если не все, т. е. или действовать практически на пользу общества, если онъ стоитъ на важной ступени онаго, безъ всякаго побужденiя къ личному вознагражденiю, или отдать всего себя знанiю для самого знанiя, а не для денегъ и чиновъ; или посвятить себя наслажденiю искуствомъ, въ качестве любителя, не для светскаго образованiя какъ прежде, а для того, что искуство (будто бы) есть одно изъ звеньевъ, соединяющихъ землю съ небомъ, или посвятить себя ему въ качестве действователя, если чувствуетъ на это призванiе свыше, но не признанiе кармана, или любить другую душу, чтобы каждая изъ земныхъ душъ имела право сказать:

    Я все земное совершила:
    Я на земле любила и жила,

    или наконецъ просто иметъ какой-нибудь высшiй человеческiй интересъ въ жизни, только не наслажденье, не объяденiе земными благами. Потомъ на помощь этимъ философамъ пришли историки, которые стали и теорiями и фактами доказывать, что будто не только каждый человекъ въ частности, но и весь родъ человеческiй стремится къ какому-то высшему проявленiю и развитiю человеческаго совершенства; но зато и катаетъ же ихъ, озорниковъ, почтенный баронъ Брамбеусъ! Я, съ своей стороны, право незнаю кто правъ: прежнiе ли французскiе философы или нынешнiе немецкiе; который лучше: XVIII или XIX векъ; но знаю, что между теми и другими, между темъ и другимъ, большая разница во многихъ отношенiяхъ..." (Сочин. В. Белинскаго томъ I, стр. 382).

    концовъ, идеализмъ XIX века, гордо возстававшiй на XVIII векъ, сошолся съ нимъ въ последнихъ результатахъ. Дело не въ результатахъ, дело въ процесе, который приводитъ къ результатамъ, какъ сказалъ одинъ изъ великихъ учителей XIX века въ своей феноменологiи...

    И вотъ почему все, и здоровыя, и болезненныя попытки наши насмеяться надъ нашимъ броженiемъ, окончательно победить обаятельный типъ слагавшiйся передъ нами, типъ, который въ лице Печорина сознаетъ въ себе "силы необъятныя", разтрачиваемыя имъ на мелочи, типъ сильнаго страстнаго человека, оказались тщетными. Комизмомъ мы убили только фальшивыя, условныя его стороны.

    Еще более оказались мыльными пузырями попытки наши заменить этотъ типъ другимъ, выдвинуть на его место типъ положительно-деятельный. Увы! дальше героевъ, недослуживающихъ четырнадцати летъ и пяти месяцевъ до пряжки, мы пока неходили. Положительно-деятельный типъ только-что опозоренъ и промахомъ великаго Гоголя въ его Констанжогло и промахомъ даровитаго Писемскаго въ герое его "Тысяча душъ", и повестями г. Дружинина, съ его докторами Армгольдами и другими господами, действующими благородно и ревностно въ какихъ-то никому неведомыхъ областяхъ и окончательно наповалъ убитъ этотъ типъ Штольцомъ, идеаломъ г. Гончарова.

    Путемъ анализа и разоблаченiя мы добрались пожалуй до того, что героическаго нетъ уже въ душе и въ жизни: что кажется героическимъ, то въ сущности -- тамаринское или даже хлестаковское. Но странно, что никто не потрудился спросить себя, какого именно героическаго нетъ больше въ душе и въ натуре, и въ какой натуре его нетъ?.. Предпочли некоторые или стоять за героическое уже осмеянное (и замечательно, что за героическое стояли господа, более наклонные къ практически-юридическимъ толкамъ въ литературе), -- или стоять за натуру.

    Не обратили вниманiя на обстоятельство весьма простое. Со временъ Петра великаго народная натура примеривала на себя выделанныя формы героическаго, выделанныя не ею. Кафтанъ оказывался то узокъ, то коротокъ: нашлась горсть людей, которые кое-какъ его напялили, и они стали преважно въ немъ расхаживать. Гоголь сказалъ всемъ, что они щеголяютъ въ чужомъ кафтане, и этотъ кафтанъ сидитъ на нихъ, какъ на корове седло, да ужь и затасканъ такъ, что на него смотреть скверно. Изъ этого следовало только то, что нуженъ другой кафтанъ по мерке толщины и роста, а вовсе не то, чтобы совсемъ остатья безъ кафтана, или продолжать пялить на себя кафтанъ изношенный.

    Между темъ и въ насъ самихъ и вокругъ насъ было еще нечто такое, что жило по своимъ собственнымъ началамъ и жило гораздо сильнее чемъ то, что примеривалось къ чуждымъ идеаламъ, что оставалось чистымъ и простымъ после всей борьбы съ блестящими, но чуждыми идеалами.

    Между темъ самыя сочувствiя, разъ возбужденныя, умереть не могли, -- идеалы не потеряли своей обаятельной силы и прелести.

    Да и почему же эти сочувствiя въ основахъ своихъ были незаконны?

    Положимъ или даже не положимъ, а скажемъ утвердительно, что нехорошо сочувствовать Печорину, такому, какимъ онъ является въ романе Лермонтова, но изъ этого вовсе не следуетъ, чтобы мы должны были "ротитися и клятися" въ томъ, что мы никогда не сочувствовали натуре Печорина до той минуты, въ которую является онъ въ романе, т. е. стихiямъ натуры до извращенiя ихъ. Изъ этого еще менее следуетъ, чтобы мы все сочувствiе наше перенесли на Максима Максимыча и его возвели въ герои. Максимъ Максимычъ, конечно очень хорошiй человекъ, и конечно правее и достойнее сочувствiя въ своихъ действiяхъ чемъ Печоринъ, но ведь онъ тупоуменъ и по простой натуре своей даже и не могъ впасть въ те уродливыя крайности, въ которыя попалъ Печоринъ.

    Голосъ за простое и доброе, поднявшiйся въ душахъ нашихъ противъ ложнаго и хищнаго, есть конечно прекрасный голосъ, но заслуга его есть только отрицательная. Его положительная сторона есть застой, закись, моральное мещанство.

    ГРИГОРЬЕВЪ

    Статья: 1 2

    Раздел сайта: