• Приглашаем посетить наш сайт
    Львов Н.А. (lvov.lit-info.ru)
  • Лермонтов и его направление (старая орфография)

    Статья: 1 2

    ЛЕРМОНТОВЪ И ЕГО НАПРАВЛЕНIЕ

    КРАЙНIЯ ГРАНИ РАЗВИТIЯ ОТРИЦАТЕЛЬНАГО ВЗГЛЯДА {*}

    СТАТЬЯ ПЕРВАЯ

    "Время", N 10, 1862

    ____

    {* Начиная снова прерванный мною на время рядъ статей о "развитiи идеи народности въ нашей литературе со смерти Пушкина и до настоящей минуты" я считаю необходимымъ напомнить нумера "Времени" за 1861 годъ: II, III, IV и V, въ которыхъ помещены статьи: 1) Вступленiе. Народность и литература. 2) Западничество въ русской литературе, причины происхожденiя его и силы. 3) Белинскiй и отрицательно-централизацiонный взглядъ. 4) Опозицiя застоя, некоторыя черты изъ исторiи мракобесiя.

    Глава о Лермонтове составляетъ непосредственное продолженiе начатаго мною изследованiя.}

    ЭЛЕМЕНТЫ ПОЭТИЧЕСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ЛЕРМОНТОВА

    I

    ВВЕДЕНIЕ

    Опозицiя застоя не даромъ накинулась съ ожесточенiемъ на Лермонтова при самомъ первомъ его появленiи на литературную арену.

    То была великая художественная сила, которая шла такъ-сказать на помощь къ отрицательному взгляду, узаконивала его неясныя предчувствiя, раскрывала ему новые обширные горизонты.

    Ни опозицiя застоя, ни самъ отрицательный взглядъ незнали еще тогда, да конечно и не могли знать, что эти обширные горизонты, въ сущности только миражъ, что за ними, за этими туманными картинами, поворотъ къ почве, поворотъ къ народности, что въ самомъ Лермонтове готовился по справедливой догадке Гоголя одинъ изъ великихъ живописцевъ нашего быта.

    Инстинктивно-пророческое предвиденiе великихъ поэтовъ -- фактъ несомненный, хотя вовсе не мистическiй, а объясняемый стихiйными началами ихъ природы, ея самостоятельными данными, которые, даже и подчиняясь могущественнымъ веянiямъ эпохъ, упорно, хотя сначала и смутно заявляютъ свою самостоятельность.

    Нетъ! я не Байронъ -- я другой
    Еще неведомый избранникъ,
    Какъ онъ же чуждый мiру странникъ,
    Но только съ русскою душой,

    говоритъ о себе самъ Лермонтовъ въ одномъ изъ своихъ такъ-сказать кабинетныхъ, домашнихъ стихотворенiй, -- и лучшую характеристику едвали можетъ придумать критика.

    Благодаря последнему, довольно полному и толковому изданiю всего того, что оставилъ намъ въ наследство этотъ великiй во всякомъ случае, хотя невысказавшiйся даже въ половину духъ, характеристика эта ясна до очевидности.

    безпокоитъ. Съ этимъ громаднымъ фактомъ онъ еще мучительно, болезненно борется.

    Борьба была прервана рокомъ въ тотъ самый мигъ, какъ она только переходила въ новый фазисъ. Едва только еще отделался поэтъ отъ мучившаго его призрака, едва свелъ его изъ туманно-неопределенныхъ областей, где онъ являлся ему "царемъ немымъ и гордымъ" въ общежитейскiя сферы, въ которыхъ живетъ и действуетъ маскированный гвардеецъ Печоринъ, еще онъ неуспелъ хорошенько приглядеться къ пойманному имъ образу, увидать въ немъ комическую сторону, съ которой неминуемо долженъ былъ начаться поворотъ... какъ смерть сразила его.

    Великiй поэтъ является передъ нами еще весь въ элементахъ, съ проблесками великой правды, но еще неуяснившейся нисколько самостоятельности, не властелиномъ техъ стихiй, которыя заключались въ его эпохе и въ немъ самомъ какъ высшемъ представителе этой эпохи, а еще слепою, хотя и могущественною силою, несущеюся впередъ стремительно и почти безсознательно.

    Стремленiя этой силы для насъ теперь уже прошедшее, и какъ всякое прошедшее могутъ быть разъяснены: въ нихъ можемъ мы теперь уловить залоги и проблески самостоятельности, можемъ разгадать даже смыслъ ихъ движенiя, при пособiи последовавшихъ за Лермонтовымъ литературныхъ явленiй, вызванныхъ толчкомъ, который дала его поэтическая сила, но во всякомъ случае самъ онъ для насъ представляется не завершенною, а стихiйною силою.

    Вотъ почему прежде чемъ говорить о немъ самомъ безотносительно, необходимо говорить о техъ элементахъ, изъ которыхъ началась его поэтическая деятельность.

    Въ Лермонтове, на самый первый, поверхностный взглядъ представляются две стороны. Это: Арбенинъ или Арбеньевъ, какъ онъ названъ въ прозаическомъ отрывке, "Воспитанiе Арбеньева" (я беру нарочно самое первое, юношески-откровенное и резкое выраженiе типа) и "Печоринъ". Внимательное изследованiе поможетъ вероятно найти еще и третью сторону, но на первый разъ очевидны только две.

    Арбенинъ (или все-равно: Арсенiй въ "боярине Орше", "Мцыри", и проч.) это необузданная страстность, рвущаяся на широкiй просторъ, почти-что безумная и слепая сила, воспитавшаяся въ дикихъ понятiяхъ, вопiющая противъ всякихъ общественныхъ условiй, исполненная къ нимъ ожесточенной ненависти, сила, которая сознаетъ на себе "печать проклятья" и гордо носитъ на себе эту печать; сила отчасти зверская, которая сама въ лице Мцыри говоритъ:

    Какъ-будто самъ я былъ рожденъ
    Въ семействе барсовъ и волковъ.

    Пояснить возможность такого настроенiя души поэта однимъ влiянiемъ музы Байрона, однимъ веянiемъ байронизма, нельзя, хотя вместе съ темъ нельзя и отвергнуть того, что Лара коснулся обаянiемъ своей поэзiи, подкрепилъ, оправдалъ и толкнулъ впередъ тревожныя требованiя души поэта.

    Байронъ и его влiянiе однимъ словомъ, несомненны, отражаются въ поэтической физiономiи Лермонтова чертами гораздо более резкими, чемъ на более гармонической и раньше достигшей самостоятельности натуре Пушкина; но самые элементы такого настройства "русской души" поэта могли зародиться только или подъ гнетомъ жизненной обстановки, сдавливающей страстные порывы Мцыри и Арсенiя, или на дикомъ просторе разгула и неистоваго произвола страстей, на которомъ выросли впечатленiя Арбенина.

    Ведь приглядитесь къ нимъ поближе, къ этимъ туманнымъ, но могучимъ образамъ: -- за Ларою и Корсаромъ, проглянетъ въ нихъ можетъ-быть Стенька Разинъ, хотя съ другой стороны несомненно, что Лара и Корсаръ давили воображенiе поэта.

    Не всматриваясь еще заранее въ другую сторону лермонтовскаго типа, въ "Печорине", я останавливаюсь на этой стороне и неминуемо долженъ говорить 1) сперва:

    а 2) потомъ о романтическомъ броженiи эпохи, котораго полнейшимъ и самымъ яркимъ представителемъ, даже завершителемъ является Лермонтовъ.

    Байронъ и байронизмъ какъ общее, и нашъ русскiй романтизмъ какъ особенное -- вотъ элементы того Лермонтова, какой намъ остался въ его произведенiяхъ. Чтобы добраться до оригинальности этой физiономiи нужно прежде разсмотреть ихъ, эти элементы, следя разумеется повсюду отношенiе самой натуры поэта къ этимъ элементамъ его эпохи, его обстановки.

    II

    О БАЙРОНЕ И О МАТЕРЬЯХЪ ВАЖНЫХЪ

    Есть большая разница между понятiемъ о Байроне его эпохи и нашей, между понятiемъ о немъ его собственнаго отечества и понятiями французовъ, немцевъ и нашими, равно какъ и въ самую эпоху его деятельности было различiе между взглядомъ толпы и взглядомъ людей, стоявшихъ съ нимъ въ уровень. Гёте смотрелъ напримеръ на Байрона несколько свысока; онъ изобразилъ его въ "Эйфорiотъ" своего Фауста.

    Icarus, Icarus.
    Leiden genug!

    Молодую, необузданно-порывистую и отчасти неразумную, но ничемъ не удержимую силу виделъ онъ въ немъ, блестящiй метеоръ, разсыпающiйся прахомъ. Замечательнее же всего, что не Прометеемъ, а юношей, только-что вышедшимъ изъ отрочества, представлялъ себе многодумный веймарскiй старецъ этого, въ глазахъ толпы, мужа борьбы съ людьми и съ судьбою, этого мрачнаго скитальца, проклинавшаго свою туманную родину, этого таинственнаго Лару, душа котораго бездонна, какъ бездна, и темна, какъ бездна. Для него, умевшаго однако понимать борьбу прометеевскую, создавшаго сатаническiй образъ Фауста, для него, возложившаго въ уста своего Прометея все энергическое чтò человеческая гордость можетъ сказать о себе.

    Ich -- dich ehren? WofЯr?
    .....................
    Da sitz ich,
    Forme Menschen
    Nach meinem Bilde.

    Демоническiй духъ Байрона былъ ясенъ, и ясенъ былъ самъ поэтъ, яснее можетъ быть чемъ былъ онъ, или просто сказать, чемъ хотелъ быть для самаго себя; хотелъ быть -- потомучто слишкомъ хотелъ казаться таковымъ толпе.

    Нашъ Пушкинъ, которому дано было рости, т. е. быть и отрокомъ, и юношей, и мужемъ, который былъ бы безъ сомненiя и мудрымъ старцемъ, еслибы трагическое начало, тяготеющее надъ судьбою нашихъ поэтовъ, не пересекло нити его теченiя въ самую пору мужества, представлялъ себе этого "властителя духа" своего поколенiя въ виде моря, обращаясь къ сему последнему:

    Онъ былъ, о море! твой певецъ..
    Твой образъ былъ на немъ означенъ,
    Онъ духомъ созданъ былъ твоимъ,
    Какъ ты, великъ, могучъ и мраченъ,
    Какъ ты, ничемъ неукротимъ.

    "поэтомъ гордости", ("Какъ Байронъ, гордости поэтъ") и, разумея глубоко значенiе его поэзiи, равно какъ и самый ея источникъ:

    Лордъ Байронъ прихотью удачной
    Облекъ въ унылый романтизмъ
    И безнадежный эгоизмъ...

    ясно видитъ притомъ, какимъ векомъ эта поэзiя вызвана:

    Свидетелями бывъ вчерашняго паденья,
    Едва опомнились младыя поколенья,
    Жестокихъ опытовъ сбирая позднiй плодъ;
    Оне торопятся съ расходомъ свесть приходъ,
    Имъ некогда шутить, обедать у Темиры,
    Иль спорить о стихахъ. Звукъ новой, чудной лиры,
    Звукъ лиры Байрона едва развлечь ихъ могъ.

    Ламартинъ одинъ почти призналъ въ Байроне то, чемъ Байронъ хотелъ казаться, -- поэтическаго сатану, и даже подвергъ, въ угоду байроновскому обаянiю, сомненiю вопросъ о томъ, точно ли зло есть зло, и добро -- добро?

    Toi dont le monde encore ignore le vrai nom,
    Esprit mystêrieux, mortel, ange ou dêmon,
    Qui que tu sois, Byron, bon ou fatal gênie --
    J'aime de tes concerts la sauvage harmonie,
    Comme j'aime le bruit de la foudre et des vents,
    Se mЙlant dans l'orage à la voix des torrents;
    La nuit est ton sêjour, l'horreur est ton domaine,
    êsеrts dêdaigne ainsi la plaine:
    Il ne veut, comme toi que des rocs escarpês
    Que l'hiver a blanchis, que la foudre a frappês...

    Наконецъ любопытно еще отношенiе къ Байрону Жуковскаго и Козлова, поэтовъ не равныхъ между собою по силамъ дарованiй, но такъ-сказать однозвучныхъ; любопытно какъ свидетельство могущественнаго влiянiя Байрона на натуры, даже совершенно чуждая мрачнаго байроновскаго настройства, на натуры кроткiя и задумчивыя: влiянiе это указываетъ на одну изъ существенныхъ сторонъ байронова таланта, одну изъ техъ сторонъ, которыми онъ самъ былъ отраженiемъ существенныхъ сторонъ духа человеческаго. Все что есть мрачно-унылаго, фантастически-тревожнаго, безотрадно-горестнаго въ душе человеческой и что по существу своему составляетъ только крайнюю и сильнейшую степень грусти, меланхолiи, суеверныхъ предчувствiй и суеверныхъ обаянiй, лежащихъ въ основе поэзiи Жуковскаго и въ тоне таланта Козлова, -- все это нашло для себя въ Байроне самаго глубокаго и энергическаго выразителя: никто короче его не знакомъ съ мрачнымъ мiромъ однообразно-болезненныхъ скорбей, въ которомъ мелькаютъ только

    образы безъ лицъ,
    Безъ протяженья и границъ.

    Никто не постигъ такъ глубоко всего что есть величаво-унылаго въ развалинахъ, никто незнаетъ такъ хорошо призрачной натуры привиденiй, действiя производимаго на организмъ прикосновенiемъ ихъ длинныхъ мраморно-белыхъ и пронзительно холодныхъ перстовъ ("Явленiе Франчески Альпу"), никто не подметилъ такъ верно и страшно, судорожныхъ движенiй пальцевъ, "невольно бьющихся о чело"; никто не съумеетъ заставить, какъ онъ, страдать читателя вместе съ его Ларой всеми ужасами безсонной и таинственной ночи. Байронъ великiй виртуозъ на этихъ струнахъ души, виртуозъ, извлекающiй изъ этихъ тревожныхъ струнъ звуки, потрясающiе натуру человеческую вообще, и потому естественно, что онъ действовалъ магически на такiя натуры, въ которыхъ особенно развита была чуткость этихъ струнъ.

    Наконецъ, что касается до отношенiй толпы или лучше-сказать мещанства къ Байрону, то едвали не яснее всехъ усмотрелъ и поразительнее высказалъ всю неправильность, фальшъ и смешную сторону этихъ отношенiй нашъ Грибоедовъ, заставившiй своего Репетилова разсуждать съ достойными членами его "секретнейшаго союза по четвергамъ"

    О камерахъ, присяжныхъ,
    О Байроне... ну, объ матерьяхъ важныхъ.

    Въ самомъ деле для светской толпы, французской ли, нашей ли -- та и другая равно невежествены -- тупоумной ли немецкой, Байронъ равно принадлежалъ къ числу "важныхъ матерiй", о которыхъ можно потолковать на досужи, т. е. пережовывать взгляды людей высшихъ, не понимая ихъ.

    Отношенiе къ Байрону собственной его страны определялось все темъ, что онъ былъ эксцентрикъ и, какъ таковой, не подлежалъ уже никакому дальнейшему суду; довольно того, что онъ вышелъ изъ условныхъ орбитъ условнейшаго существованiя: онъ могъ быть хуже или лучше того, чемъ онъ былъ на самомъ деле, это уже ничего не прибавило и не убавило бы въ его эксцентрическомъ образе.

    Таковы различныя отношенiя собственно къ Байрону и къ его таланту. На всехъ онъ более подействовалъ такъ-сказать стихiйными своими началами: Гёте виделъ нечто слепое въ необузданной силе его таланта; Пушкинъ, поэтизируя эту слепую силу, проникалъ разумно въ ея личныя пружины; Жуковскiй и Козловъ сочувствовали великому виртуозу на струнахъ души, имъ также, хотя и не въ такомъ сильномъ строе, доступныхъ... Ламартинъ только въ посланiи, изъ котораго приводилъ я отрывокъ, посланiи въ которомъ Байронъ, каковымъ онъ хочетъ казаться, изображается, надобно отдать справедливость, -- весьма поэтически, -- Ламартинъ только, какъ выразитель въ этомъ случае потребностей целой пресыщенной и вместе жадной эпохи, взялъ все на веру и притомъ имъ впервые узаконено слепое стихiйное начало, байронизмъ, это особое поветрiе, особый зловещiй и фосфорическiй блескъ, увенчавшiй сначала голову Байрона и перелетевшiй на несколько другихъ головъ; байронизмъ, которому не подчинялись конечно, но темъ не менее глубоко сочувствовали великiе и равные Байрону поэты: Пушкинъ и Мицкевичь; байронизмъ, котораго печать легла и на даровитомъ немце Гейне, превратившись изъ иронiи мрачной и сплинической въ иронiю болезненно-ядовитую и полу-нахальную, полу-сентиментальную, и на даровитомъ французе Альфреде де Мюссе, претворившись у него изъ безотраднаго смеха въ беззаботно-наглый и вместе наивный цинизмъ или въ слезы тоски и стоны искренняго раскаянiя, какъ напримеръ въ "Confessions d'un enfant du siècle"; байронизмъ воплотившiйся наконецъ и достигшiй крайнихъ пределовъ своихъ въ яркомъ и могучемъ таланте Лермонтова и въ немъ окончательно истощившiйся, ибо дальнейшее отношенiе къ байронизму самаго Лермонтова, который былъ

    не Байронъ, а другой
    Еще неведомый избранникъ,

    было бы непременно комическое, а лицо Печорина и такъ уже одной ногой стоитъ въ области комическаго, что и оказалось, когда писатель не безъ дарованiя вздумалъ после Лермонтова повторить этотъ образъ въ лице Тамарина.

    Байронизмъ, какъ некоторое поветрiе, выразилъ свое влiянiе двоякимъ образомъ: вопервыхъ онъ пожиралъ страстныя натуры, слепо и искренно ему отдававшiяся и искавшiя въ немъ опрагматизованiя своихъ безобразiй, и такое влiянiе ни на комъ не отразилось такъ трагически, какъ на нашемъ безвременно и безплодно погибшемъ даровитомъ Полежаеве. Несколько напряжонно, но искренне въ основахъ и чрезвычайно сильно выразилось это влiянiе въ такомъ напримеръ изображенiи:

    Кто виделъ образъ мертвеца,

    Враждуя съ темною могилой,
    Живетъ и страждетъ безъ конца?
    Въ часъ полуночи молчаливой,
    При свете сумрачномъ луны
    Изъ подземельной стороны
    Исходитъ призракъ боязливый...
    ........................
    Вотъ мой уделъ, -- игра страстей!
    Живой стою при дверяхъ гроба,
    И скоро, скоро месть и злоба
    На векъ уснутъ въ груди моей.
    Кумиры счастья и свободы
    Не существуютъ для меня,
    И членъ ненужный бытiя,
    Не оскверню собой природы...

    Нетъ никакого сомненiя, что изображавшiй себя такимъ образомъ несчастный поэтъ, какъ ни падалъ онъ, но все-таки много клеветалъ на себя, и въ этой постоянной клевете на себя, въ постоянномъ стремленiи развивать напряжонно-мрачныя стороны души, заключалось все зло байронизма -- зло страшное, когда оно оказываетъ свое влiянiе на натуры, подобныя натуре Полежаева. Найдя оправданiе, такъ-сказать опоэтизированiе своихъ внутреннихъ тревогъ въ слове вождя века, оне съ какимъ-то упоенiемъ отдавались стремительному потоку страстей, отдавались наслажденiю страданiя:

    Въ моей тоске, въ неволе безотрадной,
    Я не страдалъ, какъ робкая жена:

    Несла на смерть, и гибель не страшна
    Казалась мне въ пучине безпощадной.
    И мракъ небесъ, и громъ, и черный валъ
    Любилъ встречать я съ думою суровой --
    И свисту бурь подъ молнiей багровой
    Внимать, какъ мужъ отважный и готовый
    Испить до дна губительный фiалъ.

    Было въ самомъ деле нечто обаятельное въ этихъ самовольно развиваемыхъ страданiяхъ, что-то сладкое и вместе лихорадочно-болезненное въ этомъ состоянiи духа, что-то безвыходное въ этой тоске, отвергающей даже живительный лучъ света:

    Я трепеталъ, чтобъ истина меня,
    Какъ яркiй лучъ, внезапно осеня,
    Не извлекла изъ тьмы ожесточенья...

    Но тяжела была расплата за это болезненное сладострастiе сердца, и тяжесть расплаты можетъ быть нигде не высказана съ такою грустью и искренностью какъ въ следующихъ, полежаевскихъ же стихахъ:

    Я встречаю зарю
    И печально смотрю
    Какъ кропинки дождя,
    По эфиру слетя,
    Благотворно живятъ
    Попираемый прахъ,
    И кипятъ и блестятъ

    На увядшихъ листахъ
    Пожелтевшихъ луговъ.
    Сила горней росы,
    Какъ божественный зовъ,
    Ихъ младыя красы
    И крепитъ и роститъ.
    Чтожъ кропинки дождя
    Вашъ бальзамъ не живитъ
    Моего бытiя?
    Что въ вечерней тиши,
    Какъ прiятный обманъ,
    Не исцелитъ онъ ранъ
    Охладелой души?..
    Ахъ не цветъ полевой
    Жжетъ полдневной порой
    Разрушительный зной, --
    Сокрушаетъ тоска
    Молодого певца,
    Какъ въ земле мертвеца

    Я увялъ и увялъ
    Навсегда, навсегда!
    И блаженства не зналъ
    Никогда, никогда!
    И я жилъ, но я жилъ
    На погибель свою...
    Буйной жизнью убилъ
    Я надежду мою...
    Не разцвелъ, а отцвелъ
    Въ утре пасмурныхъ дней,
    Что любилъ, въ томъ нашолъ
    Гибель жизни моей...
    ........................
    .................
    Не кропите-жъ меня
    Вы, росинки дождя!

    Съ другой стороны байронизмъ, какъ поветрiе, выражался въ общежитiи живыми пародiями, заставившими Пушкина спрашивать, даже несколько во вредъ своему герою:

    Чудакъ печальный и опасный,
    Созданье ада иль небесъ,

    Чтожъ онъ? Ужели подражанье,
    Ничтожный призракъ, иль еще
    Москвичъ въ гарольдовомъ плаще,
    Чужихъ причудъ истолкованье,

    Ужь не пародiя ли онъ?

    Въ томъ и другомъ случае байронизмъ, безъ малейшаго сомненiя, имелъ вредное, можно сказать пагубное влiянiе. Въ немъ была неправда, стало быть и безнравственность постольку, поскольку неправда. Неправда же его заключалась въ неправильномъ отношенiи къ мрачнымъ сторонамъ души, къ темнымъ слепымъ силамъ, которымъ байронизмъ подчинялъ человеческую натуру; все, что дотоле, т. е. до байронизма, некоторымъ образомъ скрывалось или порицалось, порицалось даже и теми, которые не верили ни во что святое: -- безбожiе, эгоизмъ, сухая гордость, злобная иронiя въ отношенiи къ людямъ, безстыдство отношенiй къ женщинамъ, -- все то, однимъ словомъ, что прежде выступало подъ благопристойною маской самой чинной нравственности въ какой-нибудь сухой Sitten-Lehre, барона фонъ-Книгге, въ какомъ-нибудь изъ романовъ XVIII века, -- все это явилось безъ маски въ байронизме и прямо сказало мiру "поклоняйся мне откровенному, какъ ты доселе кланялся мне прикрытому". Но между темъ, такъ какъ сама по себе высокая поэтическая натура Байрона не могла же принять спокойно обоготворенiя эгоизма, то оно и выразилось въ ней тоской или иронiей, что естественнымъ образомъ окружило эгоизмъ поэтическимъ ореоломъ. Можно сказать, что самая крайность неправды была следствiемъ правдивости и поэтичности натуры Байрона. Ненавидя маску ханжества и лицемерiя, подъ которою прятался до него эгоизмъ, самъ развращенный ученiями и опытами века, поэтъ, чемъ носить маску, готовъ былъ лучше клеветать на самого себя: таковъ онь, когда смеется своимъ сатаническимъ хохотомъ надъ темъ, что матросы съели донъ-жуанова учителя; таковъ онъ, поющiй неистовый гимнъ чувственности по поводу любви Донъ-Жуана и Гайде; таковъ онъ въ анализе отношенiй леди Аделины къ Жуану, -- все это неправда, все это напряженiе, клевета на самого себя и на душу человеческую, клевета, проистекающая съ одной стороны изъ прихоти человека, пресыщеннаго изображенiями условной и истрепаной добродетели, изображенiями весьма приторными, а съ другой стороны, изъ правдиваго негодованiя на ложь и лицемерiе жизни.

    Байронъ есть пламенный поэтическiй протестъ личности противъ всего условнаго въ окружавшемъ его общежитiи, и потому можетъ бытъ судимъ только съ высшей точки зренiя христiанскаго суда, но не съ точки зренiя нравственности того общежитiя, которую постоянно казнила его муза: онъ ничего иного не сделалъ, какъ обнажилъ только то что прикрывалось ветхимъ покровомъ условнаго, сорвалъ маску съ обоготвореннаго втихомолку эгоизма, и какъ истинный, глубокiй поэтъ, воспелъ торжество этого страшнаго начала съ тоской и ядовитой иронiей. Въ нихъ-то, въ этой тоске и иронiи -- его великая сила, ибо они -- горестный плачъ объ утраченныхъ и необретаемыхъ идеалахъ; въ нихъ-то, въ этой же тоске и иронiи -- его слабость, ибо съ ними связаны у него шаткость основъ мiросозерцанiя, отсутствiе нравственнаго, т. е. целостнаго взгляда, отсутствiе возможности суда надъ жизнью, и поэтому самому, отсутствiе возможности быть поэтомъ эпическимъ или драматическимъ, вообще быть чемъ-либо, кроме величайшаго поэта лирическаго, или лучше сказать величайшаго лирическаго виртуоза на известныхъ указанныхъ мною струнахъ. Высшее обладанiе этими струнами, есть правда, красота и сила его поэзiи, и не безнравственностью, т. е. не ложью, а правдою увлекалъ онъ и доселе увлекаеть поколенiя, увлекалъ даже мудрецовъ, каковъ был Гёте, даже людей ему равныхъ, каковы были Пушкинъ и Мицкевичъ. Ложь въ поэзiи блеснетъ, какъ метеоръ, и какъ метеоръ же разсыплется прахомъ, но постоянное въ изестной степени действiе имеетъ поэзiя Байрона, ибо постоянно затрогиваетъ она чувствованiя, живущiя въ глубине сердца: она не сделана искуственно, она порождена духомъ человеческимъ. Поколе человечество способно мучительно любить, глубоко чувствовать оскорбленiе и жажду мести, стенать посреди мукъ и гордо поднимать голову передъ секирой палача -- до техъ поръ оно будетъ жадно читать и Гяура и исповедь Уго передъ казнью въ Паризине; доколе живетъ въ духе человеческомъ необузданное стремленiе, готовое иногда ломать все преграды, пологаемыя условнымъ общежитiемъ, дотоле обаятельно будутъ действовать на людей мрачные образы Корсара, Лары, Чайльдъ-Гарольда, Альпа и иныхъ чадъ мятежной души поэта. Байронъ есть поэтическое воплощенiе протеста, и въ этомъ опять таки его сила и его слабость: сила его въ томъ, что протесту, вызываемому всегда более или менее неправдою, душа горячо сочувствуетъ; слабость въ томъ, что протестъ этотъ есть протестъ слепой, протестъ безъ идеала, протестъ самъ по себе и самъ отъ себя. Повторяю, что Байронъ ничего иного не делаетъ, какъ срываетъ благопристойную маску съ дикаго по существу эгоизма, венчаетъ его не втихомолку уже, а прямо, -- но какъ поэтъ истинный и глубокiй, венчаетъ съ тоской и иронiей.

    Въ Байроне очевидна стало-быть не безнравственность, а отсутствiе нравственнаго идеала, протестъ противъ неправды безъ сознанiя правды. Байронъ поэтъ отчаянiя и сатанинскаго смеха потому только, что не имеетъ нравственнаго полномочiя быть поэтомъ смеха, комикомъ -- ибо комизмъ есть правое отношенiе къ неправде жизни во имя идеала, на прочныхъ основахъ покоящагося, -- комизмъ есть праведный судъ надъ уклонившеюся отъ идеала жизнiю, казнь, совершаемая надъ нею зрячимъ художествомъ. Если же идеалы подорваны и между темъ душа не въ силахъ помириться съ неправдою жизни по своей высшей поэтической природе, но вместе съ темъ по отсутствiи нравственной меры, не можетъ прямо назвать неправды неправдою, то единственнымъ выходомъ для музы поэта будетъ безпощадно ироническая казнь надъ неправдою жизни, казнь обращающаяся и на самаго себя, насколько въ его собственную натуру въелась эта неправда, проникла до мозга костей и насколько онъ самъ, какъ поэтъ, сознаетъ это искренней и глубже другихъ. Возьмите самую вопiющую безнравственность въ любой поэме Байрона, -- вы увидите, что она есть только казнь, совершенная поэтомъ надъ другой, прикрытою мишурною хламидой безнравственностью: безнравственно напримеръ отношенiе Уго и Паризины, но въ сущности оно есть только казнь, совершаемая надъ герцогомъ Азо, и казнь совершенно справедливая; скиталецъ Гарольдъ исполненъ порою столь справедливаго негодованiя противъ мелочности и суетности светской толпы, противъ гнетущихъ жизнь условныхъ понятiй, что скитальчество его становится понятно. Везде однимъ словомъ муза Байрона есть Немезида жизни; Немезида, въ свою очередь обращающая бичь на самаго поэта, какъ далеко на несвободнаго отъ неправды, а напротивъ проникнутаго ею до мозга костей, и посылающая прометеева коршуна терзать его собственное сердце.

    Но снимая такимъ образомъ съ Байрона единичную ответственность за отсутствiе въ поэзiи его идеальнаго созерцанiя, заменяемаго тоскою и иронiею, созерцанiя, котораго создать нельзя, а взять при совершенномъ разложенiи жизни не откуда, темъ не менее можно указать на него, какъ на примеръ весьма печальный разъединенiя между поэтическимъ и нравственнымъ созерцанiемъ, разъединенiя вреднаго въ отношенiи къ художеству темъ, что оно: вопервыхъ лишило натуру поэта известной полноты и целости, вследствiе чего онъ остался только лирикомъ, со всеми своими стремленiями къ эпосу и драме; вовторыхъ темъ, что вследствiе такого раздвоенiя вся поэзiя Байрона есть не что иное, какъ генiальная импровизацiя или лучше сказать постоянная проба на некоторыхъ его, въ особенности доступныхъ ей струнахъ, именно на струнахъ ощущенiй мрачныхъ, фантастическихъ, тревожныхъ и негодующихъ. Вследствiе отсутствiя поэтически-нравственнаго и гармонически-целостнаго взгляда, у Байрона нетъ суда надъ жизнiю и надъ создаваемыми образами, того суда, который напримеръ даетъ возможность и полномочiе Шекспиру, имевшему прямое и целостное воззренiе на жизнь, казнить неумолимою и расчитанною казнiю своего Фольстафа, жирнаго, сквернаго, но остроумнаго, милаго и генiально-наглаго Фольстафа, быть можетъ также близкаго его душе, какъ близокъ онъ былъ душе казнящаго его своею холодностью Генриха, -- того суда, который суроваго Данта заставилъ обречь мукамъ ада Франческу да-Римини, несмотря на страстное къ ней сочувствiе; того суда, котораго враждебное отношенiе къ действительности, противуречащей ясно сознаваемому идеалу, не можетъ быть инымъ, какъ казнящимъ, -- трагически ли казнящимъ Макбета, Отелло, Лира и Гамлета, Уголино и Франческу, или комически казнящимъ Фольстафа, Сквозника-Дмухановскаго, Самсона Силыча Большова, и того суда, при которомъ только и возможно въ художестве созданiе живыхъ лицъ и отношенiе къ образамъ, какъ къ живымъ лицамъ -- отношенiе Шекспира, Мольера, Данта, Сервантеса, Пушкина, -- начиная съ его Онегина, -- Диккенса, Гоголя. Вследствiе же односторонней своей виртуозности, поэзiя Байрона однообразна, а потому утомительно действуетъ на душу. Байрона можно читать только такъ-сказать прiемами и притомъ въ известныя минуты душевнаго настройства, хотя правда, что тогда онъ кажется зато высшимъ изъ поэтовъ. Въ силе его есть именно что-то стихiйно-слепое, такъ что пушкинское уподобленiе его морю остается едвали не вернейшимъ определенiемъ его значенiя. Эта сила бунтуетъ во имя самаго бунта, безъ всякихъ другихъ полномочiй -- поднятая эгоизмомъ, безобразiемъ, безнравственностью общественныхъ понятiй и въ неправде этихъ понятiй заключается оправданiе для нея самой, хотя и лишонной света правды -- и судима она можетъ быть не съ точки зренiя той общественной нравственности, которою она вызвана, какъ прямое последствiе и вместе казнь. Съ этой точки зренiя Гёте и Шиллеръ поэты столь же, какъ и Байронъ, безнравственные, но ведь есть же причина, почему вопервыхъ высшiя стремленiя духа въ этихъ блистательнейшихъ представителяхъ жизни духа на западе, въ этихъ великихъ мiровыхъ силахъ, всегда являлись чемъ-то враждебнымъ условiямъ окружавшаго ихъ общежитiя и почему съ другой стороны враждебное отношенiе къ неправде жизни не имеетъ у нихъ возможности возвыситься до комизма, почему напримеръ Шиллеръ вместо того, чтобы какъ нашъ Гоголь въ "Ревизоре" смелою кистью начертать картину вопiющихъ неправдъ жизни, предпочитаетъ возстать на зло зломъ же, на безнравственность безнравственностью же, на мещанство -- страшною утопiею "разбойниковъ". Si ferrum non sanat ignis sanat! И заметьте, что тотъ же самый образъ, который Шиллеръ осуществилъ сначала въ разбойнике Мооре, является потомъ въ светлыхъ призракахъ Позы, Iоганны и Телля; есть причина, почему Гёте вместо того, чтобы просто насмеяться въ комической картине надъ мещанской немецкой семейностью, какъ напримеръ насмеялся надъ семейнымъ безобразiемъ самодурства Островскiй во имя высшаго идеала семейственности, -- Гёте, говорю я, создаетъ утопiю въ своихъ "Wahlverwandschaften", а въ этой утопiи еще до Занда возстаетъ на святость и незыблемость семейныхъ узъ вообще. Комизмъ есть отношенiе высшаго къ низшему, отношенiе къ неправде съ смехомъ во имя оскорбляемой ею и твердо сознаваемой поэтомъ правды. Когда Гоголь напримеръ казнитъ взяточничество, -- вы не боитесь за комика, чтобы у него съ взяточничествомъ или развратомъ было что либо общее: но Гёте, враждебно относящiйся къ мещанской нравственности, и самъ часто впадаетъ въ нее въ своемъ Вильгельме Мейстере; а Шиллеръ только на высоте отвлеченныхъ идеаловъ уберегаетъ себя отъ паденiя. Но Байронъ, съ сатанинскимъ хохотомъ и съ глубокою тоскою обоготворяющiй эгоизмъ, темъ не менее обоготворяетъ его, т. е. не можетъ подняться выше этого эгоизма поэтическимъ созерцанiемъ; велика еще заслуга его и въ томъ, что обоготворяя идолъ, онъ плачетъ о необходимости обоготворенiя, язвительно хохочетъ и надъ жизнiю, и надъ самимъ собою, обоготворителемъ идола. Въ немъ все-таки глубоко чувство правды, чувство поэзiи! -- Я положилъ и положилъ кажется правильно различiе между Байрономъ и байронизмомъ, обозначивши действiе сего последняго, какъ поветрiя, пожравшаго силы, зловещаго сiянiя, перелетевшаго съ головы Байрона на головы двухъ байрончиковъ весьма даровитыхъ, Мюссе и Гейне, изъ которыхъ первый замечателенъ въ высокой степени искренностью и обилiемъ казни надъ самимъ собою, а другой фальшивостью неисцелимою, возведенною въ принципъ и погубившею необузданно страстную натуру Полежаева. Что касается до Лермонтова, въ которомъ байронизмъ воплотился въ высшей степени ярко, то прежде всего въ жизни, въ которой онъ явился, онъ не представляетъ того значенiя, какое имелъ Байронъ въ отношенiи къ жизни, которой онъ былъ отразителемъ. Лермонтовъ не более какъ случайное поветрiе, миражъ иного, чуждаго мiра; правда, его поэзiя есть правда жизни мелкой по объему и значенiю, теряющейся въ безбрежномъ море народной жизни; казнь совершаемая этою, все-таки поэтическою правдою надъ маленькимъ муравейникомъ, въ отношенiи къ которому она справедлива, имеетъ сколько-нибудь общее значенiе только какъ казнь одинокаго отношенiя этого муравейника: весь Лермонтовъ и вся его правда -- въ горестныхъ сознанiяхъ, что:

    что:

    Дубовый листокъ оторвался отъ ветки родимой,

    что:

    ... не жду отъ жизни ничего я
    И не жаль мне прошлаго ни чуть,

    что наконецъ для него:


    Такая пустая и глупая шутка.

    Горе или лучше сказать отчаянiе вследствiе сознанiя своего одиночества, своей разъединенности съ жизнiю; глубочайшее презренiе къ мелочности той жизни, которою создано одиночество, вотъ правда лермонтовской поэзiи, вотъ въ чемъ сила и искренность ея стоновъ... Еслибы Пушкинъ остался подъ искуственными влiянiями, тяготеющими надъ первыми его вдохновенiями, онъ впалъ бы въ тоже мрачное отчаянiе; еслибы съ другой стороны Лермонтовъ не былъ постигнутъ общею трагическою участью русскихъ поэтовъ, онъ оправдалъ бы собственныя предчувствiя о томъ, что онъ

    Не Байронъ, а другой
    Еще неведомый избранникъ.

    "любилъ онъ родину", "но странною любовью, не победитъ ея разсудокъ мой." Говорить о Лермонтове, какъ о русскомъ Байроне, нетъ никакой возможности серьозно: стоитъ только приложить байронизмъ къ той пошлой светской сфере, въ которой къ сожаленiю вращался нашъ поэтъ, чтобы дело приняло оборотъ комическiй: стоитъ напримеръ представить себе типъ женскiй, къ которому обращены следующiя строки:

    Въ толпе другъ друга мы узнали,
    Сошлись и разошлися вновь.

    Или другой, который опоэтизированъ такъ:

    Ей нравиться долго нельзя,

    Она ускользнетъ какъ змея,
    Порхнетъ и умчится какъ птичка.

    Стоитъ представить только эти типы осуществленными въ круге лермонтовскаго муравейника, въ жалкой светской действительности и взглянуть на нихъ съ высоты идеаловъ, целостно и свято хранимыхъ въ великой, не муравейной среде жизни, чтобы эти типы тотчасъ же развенчать, назвать прямо по имени и поставить на настоящее место въ комическомъ свете. Печоринъ, какъ только вышелъ изъ лермонтовской рамки, чрезвычайно искусной, тотчасъ сталъ въ Тамарине фигурою комическою. Съ образами Байрона вы ничего подобнаго не сделаете, ибо если вы сведете ихъ съ пьедесталовъ, такъ нечего будетъ поставить на ихъ место: они точно крайнiя грани общественности, ея поэтическiя верхушки.

    Но представьте себе байроновскiя требованiя души, очевидныя въ лермонтовскихъ юношескихъ образахъ, подъ гнетомъ ли или на дикомъ просторе развившiяся противуобщественныя стремленiя, въ столкновенiи съ нашимъ лицевымъ общежитiемъ и притомъ съ условнейшею изъ миражныхъ сферъ этого сверху сложившагося общежитiя, съ искуственнейшею изъ нихъ, съ сферою светскою.

    совсемъ противуобщественныя стремленiя, совсемъ, а нетолько въ условномъ смысле противуобщественныя -- и паденiе или казнь ждутъ ихъ неминуемо. Мрачныя, зловещiя предчувствiя такого страшнаго исхода отражаются во многихъ изъ лирическихъ стихотворенiй поэта и въ особенности въ стихотворенiи:

    Не смейся надъ моей пророческой тоской,
    Я зналъ: ударъ судьбы меня не обойдетъ, и проч.

    сомненiе въ законности произвола личности, а только сомненiе въ силе самой личности.

    Вглядитесь внимательнее въ эту нелепую, съ детской небрежностью набросанную, хаотическую драму "Маскарадъ", и первый, но уже очевидный следъ такого сомненiя увидите вы въ лице князя Звездича, котораго баронеса, одна изъ героинь драмы, определяетъ такъ:

    Безнравственный, безбожный,
    Себялюбивый, злой -- но слабый человекъ.

    Въ очерке Звездича выразилась минута первой схватки разрушительной личности съ условнейшею изъ сферъ общежитiя, -- схватки, которая кончилась не къ чести дикихъ требованiй и необъятнаго самолюбiя. Следы этой же первой эпохи, породившей разуверенiе въ собственныхъ силахъ, отпечатлелись во множестве стихотворенiй, изъ которыхъ одни замечательны наиболее по известной строфе, вполне определяющей минуту подобнаго душевнаго настройства:


    А вечно любить невозможно!
    Въ себя ли заглянешь? тамъ прошлаго нетъ и следа,
    И радость и горе и все такъ ничтожно.

    И много неудавшихся Арбениныхъ, оказавшихся при столкновенiи съ условною светскою сферою жизни сологубовскими Леониными, отозвались на эти строки горькаго, тяжолаго разубежденiя; одни только Звездичи собою совершенно довольны.

    комическое и притомъ безпощадно комическое отношенiе къ дикому произволу личности, оказавшемуся несостоятельнымъ.

    Но до комическаго отношенiя Лермонтовъ еще не дошолъ. Ему надобно было окончательно разделаться съ давнишнимъ его образомъ, окончательно свести его въ общежитейскiя формы, и вотъ, все еще поэтизируя его, онъ создалъ Печорина.

    Въ сущности что такое Печоринъ? Смесь арбенинской необузданности съ светскою холодностью и безсовестностью Звездича, или пожалуй, поэтизированный и "приподнятый" Звездичъ. Первоначальный, незрелый очеркъ Звездича показываетъ между-темъ однако, что въ Лермонтове сиделъ тоже своего рода Иванъ Петровичъ Белкинъ, который рано или поздно сперва "убоялся" мрачнаго Сильвiо, потомъ пожалуй "продернулъ бы" критикой простого здраваго смысла и проверилъ бы простымъ чувствомъ колосальный образъ Демона.

    было бы, разсуждать довольно смешно. Въ томъ, что осталось намъ отъ Лермонтова, мы видимъ еще только тревожныя и бунтующiя начала, ищущiя определеннаго воплощенiя въ образы.

    Пояснить однимъ однимъ веянiемъ байронизма крайнее развитiе этихъ тревожныхъ началъ въ поэзiи Лермонтова -- невозможно.

    Кроме того, что эти тревожныя начала не чужды вообще нашей народной сущности, они въ особенности бушевали въ ту эпоху, которой Лермонтовъ былъ завершителемъ: въ эпоху нашего русскаго романтическаго броженiя.

    III

    НАШЪ РОМАНТИЗМЪ

    "Романтизмъ -- писалъ Белинскiй въ заключительной статье "Литературныхъ мечтанiй" -- "вотъ первое слово, огласившее пушкинскiй перiодъ; народность -- вотъ альфа и омега новаго перiода."

    Время, въ которое писалъ Белинскiй свои "литературныя мечтанiя", было временемъ господства историческаго поветрiя въ литературе.

    Это была эпоха историческихъ романовъ, выходившихъ дюжинами въ месяцъ въ Москве и въ Петербурге, -- романовъ, въ которыхъ большею частiю изображенiя предковъ были прямо списаны съ кучеровъ ихъ потомковъ, которыхъ народность заключалась только въ разговорахъ ямщиковъ, да и то еще подслушанныхъ и переданныхъ неверно и не свободно, а заключалось въ описанiяхъ старыхъ боярскихъ одеждъ и вооруженiй, да столовъ и кушанiй, въ которыхъ оригинальна была только дерзость авторовъ, изображавшихъ съ равною безцветностью всякую эпоху нашей исторiи... Разумеется, что я говорю это не о романахъ Загоскина, не о романахъ Полевого, которыхъ никакъ не следуетъ ставить на одну доску съ его драмами, этими несчастными плодами несчастной эпохи его деятельности, и въ особенности не о романахъ Лажечникова. Это были блестящiя исключенiя, хотя, надобно сказать правду, только даровитость и какая-то оригинальная задушевность тона выкупаютъ романы Загоскина; только смелыя замашки, только стремленiя къ проведенiю новыхъ историческихъ мыслей, верныхъ или неверныхъ, но во всякомъ случае имевшихъ отрицательное значенiе, сообщаютъ некоторую жизнь Симеону Кирдяне, Клятве при гробе господнемъ, и другимъ попыткамъ Полевого, который вовсе не былъ рожденъ творцемъ и художникомъ, и только романы Лажечникова остались и уцелели для насъ, со всеми ихъ огромными пожалуй недостатками, но и огромными достоинствами... Все же остальное вполне стоило нападокъ Белинскаго. Писались, или лучше сказать фабриковались эти штуки по известнымъ рецептамъ: московскiя изделiя по загоскинскимъ, петербургскiя по булгаринскимъ.

    Кроме того историческое поветрiе ударилось и въ другую область, въ драму. На сцене постоянно горланилъ и хвасталъ Ляпуновъ, кобенился Мининъ въ виде девы орлеанской, и поистине въ грязь стаскивались эти великiя и доблестныя тени. Опять должно и тутъ исключить несколько попытокъ хомяковскихъ, несмотря на ихъ странный въ приложенiи къ нашему быту шиллеровскiй лиризмъ, подававшiй поводъ къ правдивымъ и язвительнымъ насмешкамъ, да пожалуй погодинскихъ, хотя менее всего къ художеству способенъ достопочтенный нашъ историкъ, и только глубокое знанiе, столь же глубокое чутье историческое и пламенная любовь къ быту предковъ, подкупали въ отношенiи къ его драмамъ небольшой кругъ друзей, между прочимъ Пушкина, который вовсе не иронически писалъ къ нему известное письмо объ его Марфе-посаднице. Замечательный фактъ, что хомяковскiя и погодинскiя попытки, т. е. единственные остатки историко-драматическаго поветрiя, о которыхъ можно вспомнить съ некоторымъ уваженiемъ, не пользовались въ то время никакимъ успехомъ; на сцене свирепствовали Ляпуновы и ломались Минины...

    Эпоха была и долго еще оставалась романтическою; самъ Белинскiй былъ еще въ то время романтикомъ и потому-то впоследствiи, разъяснивши себе окончательно вопросы, всю свою энергическую вражду обратилъ онъ на романтизмъ, преследуя и бичуя его нещадно... Но понятiе о романтизме -- до сихъ поръ столь мало разъясненное понятiе, что и воюя съ романтизмомъ, Белинскiй долго еще былъ романтикомъ, только въ другой коже, да едвали и пересталъ быть имъ до конца своего поприща. Нетъ покрайней-мере сомненiй, что Белинскiй второй эпохи своего развитiя, т. е. развитiя нашего общаго критическаго сознанiя -- эпохи и "Наблюдателя" зеленаго цвета и "Отечественныхъ записокъ" 1839, былъ романтикомъ гегелизма и съ наивно-страстною энергiею бичевалъ въ себе и во всехъ романтика старой формы, романтика французскаго романтизма.

    Да и что называть романтизмомъ, мы доселе еще едвали можемъ дать себе ясный и окончательный отчетъ.

    Поэзiя Жуковскаго -- романтизмъ.

    Гюго -- романтикъ.

    Полежаевъ и Марлинскiй -- романтики.

    А Кольцовъ разве не романтикъ? А Лермонтовъ въ Арбенине и Мцыри, разве не романтикъ?

    Все это романтизмъ, и все это весьма различно, такъ различно, что не имеетъ никакихъ связующихъ пунктовъ.

    Романтическое въ искустве и въ жизни на первый разъ представляется отношенiемъ души къ жизни несвободнымъ, подчиненнымъ, несознательнымъ, а съ другой стороны оно же, это подчиненное чему-то отношенiе, есть и то тревожное, то вечно-недовольное настоящимъ, что живетъ въ груди человека и рвется на просторъ изъ груди, и чему недовольно целаго мiра, -- тотъ огонь, о которомъ говоритъ Мцыри, что онъ

    Отъ юныхъ дней

    И онъ прожогъ свою тюрьму.

    Начало это несвободно, потомучто оно стихiйно, но оно же, тревожное и кипящее, служитъ толчкомъ къ освобожденiю человеческаго сознанiя отъ всего стихiйнаго; оно же разрушаетъ кумиры темныхъ боговъ, хотя подчинено имъ еще само, и подчинено потому, что слишкомъ хорошо помнитъ, еще чувствуетъ на себе ихъ силу и влiянiе, но само въ тоже время есть веянiе. Романтическое такого рода было и въ древнемъ мiре, и Шатобрiанъ, одинъ изъ самыхъ наивныхъ романтиковъ, чутьемъ романтика отыскиваетъ романтическiя веянiя въ древнихъ поэтахъ; романтическое есть и въ средневековомъ мiре, и въ новомъ мiре, и въ стремленiяхъ гётевскаго Фауста, и въ лихорадке Байрона, и въ судорогахъ французской словесности тридцатыхъ годовъ. Романтическое является во всякую эпоху, только-что вырвавшуюся изъ какого-либо сильнаго моральнаго переворота, въ переходные моменты сознанiя.

    Я упомянулъ имя Шатобрiана -- и въ самомъ деле, это одинъ изъ самыхъ характеристическихъ представителей одной стороны романтическаго веянiя, и та страница въ его "Mêmoires d'Outretombe", где онъ называетъ себя предшественникомъ Байрона, не покажется нисколько хвастовствомъ тому, кто читалъ "Начезовъ", "Рене", "Аталу". Что такое "Рене", какъ не исповедь самаго Шатобрiана? Сквозь всю шумиху фразъ и старыхъ формъ, затрудняющихъ для читателей новаго времени чтенiе поэмы "Начезы", не прорывается ли тотъ недугъ de la mêlancolie ardente, который конечно не въ одинаковой степени грызъ и автора "Генiя христiанства", и автора "Чайльда Гарольда"? Что такое Рене, какъ не болезненный первенецъ XIX века, получившiй въ наследiе безотрадный скептицизмъ, не совладевшiй съ нимъ и не усвоившiй какъ Байронъ рокового наследства, а бросившiйся напротивъ съ отчаянiя въ обожанiе разрушающихся, но величавыхъ старыхъ формъ? Что такое "Рене", какъ не тотъ же "Корсаръ и Лара", только не переступившiй страшной бездны, въ которую они ринулись, а остановившiйся передъ нею въ болезненномъ недоуменiи? А помните ли вы исповедь Эвдора въ "Les Martyrs" -- единственный, но зато истинно-поэтическiй оазисъ этого надутаго романа? Надъ этимъ отрывкомъ носится романтическое веянiе переходныхъ эпохъ. Въ тяжкой скорби, терзающей героя, въ безсознательномъ пресыщенiи жизнью его и всехъ лицъ его окружающихъ, въ безумно-лихорадочномъ порыве страсти къ Велледе пробивается тотъ же романтическiй недугъ, то же тревожное начало, которое равно способно и къ плачу по старомъ мiре и къ его разрушенiю, только неспособно ни къ какому созиданiю. Поэтому-то у Шатобрiана есть странное чутье на открытiе романтической струи повсюду; чтобы убедиться въ этомъ, стоитъ только развернуть на любой странице второй томъ "gênie du Christianisme", где подмечаетъ онъ порывы романтическiе у Виргилiя, ищетъ романтической струи въ самой одиссее Гомера, ищетъ только этой одной струи надобно прибавить, указываетъ на нее всегда правильно и ею только въ состоянiи отъ души увлекаться.

    Зачемъ же, спрашивается, назвали это начало стихiйное и тревожно-лихорадочное, которое было обще многимъ эпохамъ, и вероятно будетъ обще многимъ другимъ, этотъ знобъ и жаръ съ напряжоннымъ бiенiемъ пульса, который равно болезненъ, окажется ли онъ сладкою, но все-таки тревожною и разъедающею мечтательностью Жуковскаго, тоскою ли по прошедшемъ Шатобрiана, мрачнымъ ли и сосредоточеннымъ отрицанiемъ Байрона, безтрепетно ли роющимся въ глубь жизни и души анализомъ другого великаго и равнаго Байрону поэта, Гюго, лихорадкою ли литературы тридцатыхъ годовъ, борьбою ли съ этимъ началомъ светлой и ясной пушкинской натуры, подчиненiемъ ли ему до моральнаго уничтоженiя натуръ Марлинскаго и Полежаева, мочаловскими ли созданiями, воплями ли огаревскихъ "монологовъ", или фетовскими "странными, но для души ясными намеками на какiе-то звуки", которые

    Льнутъ къ моему изголовью,
    Полны они томной разлуки
    Дрожатъ небывалой любовью;

    Такъ томно и грустно-небрежно,
    Въ свой мiръ разцвеченный уносятъ
    И ластятся къ сердцу такъ нежно
    И такъ умилительно просятъ...

    романскимъ это начало, которое столь же, если не более свойственно и нашей русской природе, которое не разъ закруживало эту природу до безвыходной хандры, до лермонтовскаго ожесточенiя и зловещихъ предчувствiй, до тургеневскаго раздвоенiя и разслабленiя, а въ сферахъ более грубыхъ до полежаевскаго цинизма и до запоя Любима Торцова?..

    Неудачное названiе придумано въ неудачную эпоху -- въ эпоху такъ-называемой романтической реакцiи, доходившей въ Германiи, стране последовательности логическаго мышленiя, до безумствъ "Доктора любви" Захарiя Вернера и до католическаго отупенiя братьевъ Шлегелей!.. Въ этой своей форме -- въ форме тоски по прошедшемъ, доходящей до кукольной комедiи въ отношенiи къ прошедшему, романтизмъ намъ мало свойственъ. Самое наше славянофильство далеко не то, что романтизмъ Гёрреса и братьевъ Шлегелей, ибо подъ формами его таится нечто живое, нечто иное, ибо иная была наша историческая судьба, и иное вследствiе того возникло у насъ отношенiе къ нашему прошедшему.

    Поэзiя Жуковскаго, несмотря на великiй талантъ Жуковскаго, мало привилась въ нашей жизни. Поэтъ остался для насъ дорогъ какъ поэтъ истинный, но тихо-грустное веянiе его песней, туманныя порыванiя въ даль встретили себе отпоръ въ нашемъ здоровомъ юморе или тотчасъ же доведены были до последнихъ границъ смешного русскою последовательностью, дошли до комическаго въ повестяхъ, романахъ и драмахъ Полевого, котораго "Блаженство безумiя", "Аббадона" и "Уголино", въ этомъ отношенiи факты драгоценнейшiе.

    Крайность развитiя этой стороны романтизма необходимо вызвала и реакцiю.

    Было время и притомъ очень недавнее, когда все романтическое безъ различiя клеймилось насмешкою, когда мы все пытались казнить въ себе самихъ то, что называлось нами романтизмомъ, и что гораздо добросовестнее будемъ называть началомъ тревожнаго порыванiя, тревожнаго стремленья, соединеннаго съ давленiемъ и гнетомъ разрушеннаго, но еще памятнаго, еще влiяющаго прошедшаго. Анализируя безтрепетно самихъ себя, мы дошли наконецъ до судорожнаго и болезненнаго смеха тургеневскаго Гамлета Щигровскаго уезда надъ тревожнымъ порыванiемъ, до совершеннаго неверiя въ тревожное начало жизни, къ которому приводилъ анализъ Толстого, до попытокъ положительныхъ успокоенiй, которыя выражали собою комедiи Островскаго... На чемъ же разрешился процесъ нашъ? Казнь романтизма, повсюду совершавшаяся во все это время въ общемъ мышленiи и отражавшаяся во всей современной литературе, кончается однако вовсе не такъ решительно, какъ она начиналась. Часто и въ самое продолженiе борьбы эта казнь представляла известное изображенiе змея, кусающаго собственный хвостъ, т. е. конецъ анализа бывалъ часто поворотомъ къ началу; притомъ же весьма у немногихъ изъ насъ доставало последовательности, на основанiи вражды къ тревожному началу, взглянуть какъ на незаконныя, на многiя сочувствiя, въ которыхъ мы воспитались. Храбрыхъ Многiе храбрились сначала, а потомъ решительно теряли храбрость и возвращались потихоньку къ незаконнымъ сочувствiямъ. Тургеневъ принялся было казнить Рудина, а въ эпилоге круто поворотилъ къ апотеозе. Голоса, вопiявшiе на Лермонтова за то, что онъ мало уважаетъ своего "Максима Максимыча", нашли мало сочувствiя. Толстой, сохраняя всю силу своего безтрепетнаго анализа, впалъ въ переходную, -- конечно мы на это крепко надеемся, -- но темъ неменее очевидную апатiю мышленiя. Писемскiй тщетно пытался опоэтизировать точку зренiя на жизнь губернскаго правленiя: ни сила таланта, ни правда манеры, ни новость прiемовъ не спасли отъ анти-поэтической сухости его большiя, стремившiяся къ целости произведенiя.

    Въ жару борьбы мы забыли многое что романтизмъ намъ далъ: мы, какъ и самъ выразитель нашего критическаго сознанiя, Белинскiй, осудили самымъ строгимъ судомъ, предали анафеме тридцатые годы нашей литературы.

    У насъ въ эти годы, за исключенiемъ Пушкина и несколькихъ лириковъ его окружавшихъ, было конечно немного. Представителями романтизма съ его тревожной стороны были Марлинскiй, Полежаевъ и въ особенности Лажечниковъ. Былъ еще представитель могущественный, чародей, который творилъ около себя мiры однимъ словомъ, однимъ дыханiемъ, но отъ него кроме веянiя этого дыханiя ничего не осталось, и такъ еще мало отвыкли мы отъ казенщины и рутинности въ прiемахъ, что о немъ какъ-то странно говорить, говоря о писателяхъ, о литературе. Я разумею Мочалова, великаго актера, имевшаго огромное моральное влiянiе на все молодое поколенiе тридцатыхъ годовъ, великаго выразителя, который былъ гораздо больше почти всего имъ выражаемаго, -- Мочалова, следъ котораго остался только въ памяти его поколенiя, да въ пламенныхъ и высокопоэтическихъ страницахъ Белинскаго объ игре его въ Гамлете. Единственный человекъ, который въ ту эпоху стоялъ съ Мочаловымъ въ уровень богатствомъ романтическихъ элементовъ въ душе, Лажечниковъ, не давалъ ему никакой пищи, потомучто писалъ романы а не драмы: эпохи новой, эпохи типовъ генiальный выразитель не дождался, и онъ творилъ изъ самыхъ бедныхъ матерьяловъ, творилъ, влагая въ скудныя формы свое душевное богатство.

    имя Грановскаго, оставившаго по себе очень скудные письменные, литературные следы, займетъ самое значительное место въ очеркахъ другой литературной эпохи, тогда какъ множество много-писавшихъ господъ будутъ упомянуты только по именамъ. Какъ съ Грановскимъ сливается целое жизненное воззренiе, целое направленiе деятельности, такъ съ Мочаловымъ сливается эпоха романтизма въ мысли, романтизма въ искустве, романтизма въ жизни -- и если пришлось говорить о романтизме, то нельзя миновать его имени.

    отъ 1834 года, отъ ряда статей "Литературныя мечтанiя" до 1838 года, когда онъ въ "Наблюдателе зеленаго цвета" спелъ ему последнюю прощальную песню въ страстныхъ и великолепныхъ "статьяхъ о Гамлете и игре въ немъ Мочалова", на половину уже впрочемъ пропитанныхъ мистическимъ гегелизмомъ, т. е. новымъ видомъ романтизма.

    Это "романтическое веянiе" съ одной стороны пришло къ намъ извне, но съ другой стороны нашло въ насъ самихъ, въ нашей натуре готовыя данныя къ его воспрiятiю. Тяжкую борьбу выдержала съ этимъ бурнымъ веянiемъ великая натура Пушкина. Но то, что одолелъ Пушкинъ, надъ чемъ сталъ онъ властелиномъ, что привелъ въ меру и гармонiю, то другихъ, менее сильныхъ, закруживало въ какомъ-то угаре -- и сколько жертвъ пало закруженныхъ этимъ вихремъ: Марлинскiй, Полежаевъ, Владимiръ Соколовскiй, самъ Мочаловъ, Iеронимъ Южный... Естъ книги, которыя представляютъ собою для наблюдателя нравственнаго мiра такой же интересъ многоговорящей уродливости, какъ остатки допотопнаго мiра для геолога. Такая книга напримеръ, весь Бестужевъ (Марлинскiй) съ шумихой его фразъ, съ насильственными порывами безумной страстности -- совершенно ненужными, потомучто у него было достаточно настоящей страстности, съ детскими промахами и широкими замашками, съ зародышами глубокихъ мыслей... Его уже нельзя читать въ настоящую эпоху -- потомучто онъ и въ своей-то эпохе промелькнулъ метеоромъ; но те элементы, которые такъ дико бушуютъ въ Амалатъ-беке, въ его безконечно тянувшемся Муллануре, вы ими же, только сплоченными могучею властительною рукою художника, любуетесь въ созданiяхъ Лермонтова.

    Отношенiе Белинскаго къ этому, въ 1834 году еще модному, еще любимому писателю истинно изумительно и наводитъ на многiя размышленiя. Оценка Марлинскаго Белинскимъ въ "Литературныхъ мечтанiяхъ" несравненно выше и вернее оценки Марлинскаго имъ же въ "Отечественныхъ Запискахъ" сороковыхъ годовъ. Въ ней дорого то, что Белинскiй тутъ еще самъ романтикъ -- да и какой еще! романтикъ французскаго романтизма! тогда какъ въ сороковыхъ годахъ, перешедши горнило гегелизма правой стороны и отринувши эту форму -- онъ уже относится къ Марлинскому съ слишкомъ отдаленной и эпохе Марлинскаго чуждой высоты требованiй.

    Къ этой оценке почти нечего прибавить и въ наше время, какъ къ чисто-художественной; следуетъ только посмягчить ее тамъ, где наше сознанiе выросло до более яснаго разуменiя. Но общiй тонъ ея до сихъ поръ и веренъ и дорогъ, несмотря на то, что Белинскiй является здесь фанатическимъ поклонникомъ лицъ, подобныхъ Феррагюсу и Монриво, и что самъ онъ потомъ съ такою же наивною яростью преследовалъ поклоненiе этимъ призракамъ, перенося озлобленiе неофита гегелиста на всю французскую литературу...

    Вотъ этотъ фактъ, этотъ быстрый переворотъ, совершившiйся въ Белинскомъ, въ представителе критическаго сознанiя целой эпохи, и важенъ въ высочайшей степени. Мне заметятъ, что Пушкинъ никогда не увлекался юной французской словесностью, а умелъ между темъ оценить въ ней перлъ дарованiя А. де Мюссе, -- но Пушкинъ пережилъ уже тревожное влiянiе поэзiи, поэзiи Байрона -- и юная французская словесность застала его уже въ зрелую эпоху развитiя. Мне заметятъ, что И. В. Киреевскiй, авторъ перваго философскаго взгляда на нашу литературу, остался чуждъ этому влiянiю, равно какъ и его кружокъ; но Киреевскiй и его кружокъ были чистые теоретики, таковыми остались и такими окончательно являются. На натуры живыя, подобныя натурамъ Надеждина и Белинскаго, это веянiе должно было сильно подействовать. На натуры, богато одаренныя художественными силами, но недостаточно зрелыя, какъ натура Полежаева, или недостаточно гармоническiя, какъ натура Лажечникова, это веянiе опять-таки должно было действовать сильно. Кто изъ насъ, детей той эпохи, ушолъ изъ-подъ этого веянiя?

    "Notre-Dame" Виктора Гюго расшевелила даже старика Гёте -- и понятно почему; на что онъ слегка намекнулъ въ своей "Миньоне", то генiальный уродъ, какъ долго титуловали мы великаго поэта, развилъ до крайнихъ пределовъ поэтическаго въ своей Эсмеральде! Ведь и теперь еще надобно большiя, напряжонныя усилiя делать надъ собою, чтобы начавши читать "Notre-Dame", не забрести, искренне не забрести вместе съ голоднымъ поэтомъ Пьеромъ Гренгуаромъ за цыганочкой и ея козочкой въ Cour des miracles; не увлечься потомъ до страстнаго сочувствiя судьбою бедной мушки, надъ которой вьетъ сеть злой паукъ-судьба; не проклинать этого злого паука съ другою его жертвою Клавдiемъ Фролло; удержаться отъ головокруженiя и проч. и проч. И ведь право, тотъ лирическiй восторгъ, съ которымъ одинъ изъ нашихъ тогдашнихъ путешественниковъ, ныне едва ли помнящiй или даже можетъ-быть постаравшiйся забыть эти впечатленiя, описывалъ въ "Телескопе" свое восхожденiе на башни "Notre-Dame" и свое свиданiе съ В. Гюго, гораздо понятнее той принужденной и сочиненной холодности или того величественнаго презренiя, съ которымъ долго говорили мы о генiальномъ произведенiи и о самомъ генiальномъ поэте. Да и не Гюго одинъ; въ молодыхъ повестяхъ, безнравственныхъ драмахъ А. Дюма, разменявшагося въ последствiи на "Монте-Кристо" и "Мушкатеровъ", бьетъ такъ лихорадочно пульсъ, клокочетъ такая лава страсти, хоть бы въ маленькомъ расказе: "Маскерадъ" или въ драме "Антони" (а надобно припомнить еще, что въ "Антони" мы видели Мочалова -- да и какого Мочалова!) что потребна и теперь особенная крепость нервовъ для того, чтобы эти веянiя известнымъ образомъ на насъ не подействовали. Скажу более -- они, эти веянiя, должны были быть пережиты все отъ романовъ Гюго до "Мертваго осла и обезглавленной женщины" Ж. Жанена... Эти веянiя отразились и притомъ отразились двойственно, созидательно съ одной стороны и разрушительно съ другой, на деятельности полнейшей и даровитейшей художнической натуры тридцатыхъ годовъ -- Лажечникова.

    Нетъ никакого сомненiя, что перейдя бездну, лежащую между написанными въ карамзинскомъ духе "Воспоминанiями офицера" и последующими романами, натура богатая безсознательнымъ чутьемъ, женственно-страстною впечатлительностью, но положительно лишонная самообладанiя, Лажечниковъ, подъ влiянiемъ веянiя, возвысившiйся до "Ледяного дома" и "Бусурмана", переживши веянiе, отдавши ему дань -- упалъ до "Беленькихъ и черненькихъ", до драмы "Еврейка" и проч.

    съ этими типами фигуры сумазбродныхъ художниковъ à la Кукольникъ, сладкихъ мечтателей à la Полевой. Но о немъ и его значенiи уже достаточно говорилъ я во второй главе моего изследованiя.

    Другимъ яркимъ представителемъ этой эпохи былъ Полежаевъ, великое, погибшее дарованiе, о которомъ уже говорено въ этой статье по поводу байронизма и о которомъ еще более необходимо говорить, когда начинаешь вести речь о нашемъ романтическомъ броженiи.

    Въ самомъ деле вглядитесь пристальнее въ ту поэтическую физiономiю, которая встаетъ изъ-за отрывочныхъ, часто небрежныхъ, но мрачныхъ и пламенныхъ песенъ Полежаева, и вы признаете то лицо, которое устами Арбенина говоритъ:

    На жизни я своей узналъ печать проклятья,
    И холодно закрылъ объятья

    Только Лермонтовъ уже прямо и безтрепетно начинаетъ съ того, чемъ безнадежно и отчаянно кончилъ Полежаевъ, -- съ положительной невозможности процеса нравственнаго возрожденiя. О чемъ Полежаевъ еще стонетъ, если не плачетъ, о томъ Лермонтовъ говоритъ уже съ холодной и иронической тоской. Полежаевъ, рисуя мракъ и адъ собственнаго душевнаго мiра, говоритъ:

    Есть духи зла -- неистовыя чада
    Благословеннаго творца,
    Уделъ ихъ, -- грусть, отчаянье, отрада,

    и описывая судъ, совершившiйся надъ падшими духами, кончаетъ такъ:

    Съ техъ поръ, враги прекраснаго созданья
    Таятся горестно во мгле --
    И мучитъ ихъ и жжетъ безъ состраданья

    Напрасно ждутъ преступные свободы,
    Они противны небесамъ --
    Не долетитъ въ объятiя природы
    Ихъ недостойный фимiамъ.

    "Демоне" и въ своей "Сказке для детей"; онъ съ ядовитымъ наслажденiемъ идетъ объ руку съ мрачнымъ призракомъ, имъ же вызваннымъ, видитъ вместе съ нимъ,

    ............... съ невольною отрадой
    Преступный сонъ подъ сенiю палатъ,
    Корыстный трудъ предъ тощею лампадой
    И страшныхъ тайнъ везде печальный ряд;

    ................ блуждающiе звуки,
    Веселый смехъ и крикъ последней муки.
    подслушиваетъ "въ молитвахъ -- упрекъ"
    Въ бреду любви безстыдное желанье,

    Состоянiе духа, конечно более последовательное, но едвали не более насильственное, нежели дрожь и знобъ страданiя и страха, смешанные съ неукротимою страстностью и городостью отчаянiя, которые слышны въ полежаевскихъ звукахъ.

    Мрачныя, зловещiя предчувствiя, терзавшiя душу Полежаева, вырывали порою изъ души его энергическiе стоны вроде пьесы "Осужденный" въ особенности ея начала:

    Я осужденъ къ позорной казни,
    Меня законъ приговорилъ;

    На плахе встречу безъ боязни,
    Окончу дни мои какъ жилъ.
    Къ чему раскаянье и слезы
    Передъ безчувственной толпой,

    Мне слышать вопли и угрозы
    И гулъ проклятiй за собой?
    Давно душой моей мятежной
    Какой-то демонъ овладелъ

    Неотразимый, неизбежный,
    Въ дали туманной усмотрелъ...
    Не розы светлаго пафоса,
    Не ласки Гурiй въ тишине,

    Но смерть, секиры и колеса
    Всегда мне грезились во сне.

    (Стихотворенiя Полежаев. Москва 1857 г. стр. 59, 60.)

    Эти мрачныя, зловещiя предчувствiя, звучащiя стономъ и трепетомъ ужаса, совершенно понятны будутъ, если читатели припомнятъ обстановку, изъ которой вышелъ Полежаевъ. У Лермонтова такъ же выдадутся впоследствiи эти мрачныя, зловещiя предчувствiя, но самый каинскiй трепетъ получитъ у него что-то и язвительное и вместе могущественное въ стихотворенiи "Несмейся надъ моей пророческой тоскою" или въ другомъ:


    Гляжу на прошлое съ тоской,
    И какъ преступникъ передъ казнью
    Ищу кругомъ души родной.

    У Лермонтова все оледенится, застынетъ въ суровой и жестокой гордости. Онъ съ наслажденiемъ будетъ, вместе съ своимъ Арсенiемъ, всматриваться въ смерть и разрушенiе:


    На тонкихъ белыхъ кружевахъ
    Чернеющiй слоями прахъ
    И ткани паутинъ седыхъ
    Вкругъ занавесокъ парчевыхъ...

    Упалъ заката лучь златой,
    Играя. На коверъ цветной
    Арсенiй голову склонилъ...
    Но вдругъ затрясся, отскочилъ

    Поставилъ онъ пяту свою.
    Увы! теперь онъ былъ бы радъ,
    Когда бъ быстрей чемъ мысль иль взглядъ
    Въ него проникъ смертельный ядъ.

    И жолтый черепъ безъ очей
    Съ улыбкой вечной и немой --
    Вотъ что узрелъ онъ предъ собой.
    Густая, длинная коса,

    Разсыпавшись къ сухимъ костямъ
    Кой где прилипнула, и тамъ,
    Где сердце чистое такой
    Любовью билось огневой,


    Кровавый червь -- жилецъ могилъ.

    Уже и по одному такому многознаменательному месту, мы все были вправе видеть въ поэте, что онъ самъ въ себе провиделъ, т. е. "не Байрона, а другого, еще неведомаго избранника" и притомъ "съ русской душой", ибо только русская душа способна дойти до такой безпощаднейшей последовательности мысли или чувства, въ ихъ приложенiи на практике, и отъ этой трагической, еще мрачной безтрепетности -- одинъ только шагъ до простыхъ отношенiй графа Толстого къ идее смерти и до его безпощаднаго анализа этой идеи, или даже до разсказовъ известнаго расказчика о смерти старухи, или о плаче барыни о покойномъ муже -- расказовъ, въ которыхъ въ самой смерти уловлено и подмечено то что въ ней можетъ-быть комическаго. А между темъ безтрепетность Лермонтова есть еще романтизмъ, выходитъ какъ уже сказано, изъ состоянiя духа более последовательнаго, но зато более насильственнаго чемъ настроенiе полежаевское въ песняхъ "Чорная коса", "Мертвая голова" и проч.

    Ледяное, ироническое спокойствiе Лермонтова -- только кора, которою покрылся романтизмъ, да и кора эта иногда спадаетъ, какъ напримеръ въ песняхъ "къ ребенку", "1 января", где поэтъ, изменяя своей искуственной холодности, плачетъ искренно, уносясь в своего рода "Dahin" въ романтическiй мiръ воспоминанiй

    И если какъ-нибудь на мигъ удастся мне

    Лечу я вольной, вольной птицей,
    И вижу я себя ребенкомъ и кругомъ
    Родныя все места, высокiй барскiй домъ
    И садъ съ разрушенной теплицей.

    А за прудомъ село дымится и встаютъ
    Вдали туманы надъ полями.
    Въ алею темную вхожу я, сквозь кусты
    Глядитъ вечернiй лучь, и жолтые листы

    И странная тоска теснитъ ужь грудь мою.
    Я думаю объ ней, я плачу и люблю,
    Люблю мечты моей созданье,
    Съ глазами полными лазурнаго огня,

    За рощей первое сiянье!

    Подобнаго рода порывы тоскующаго глубоко и искренне чувства редкiе у Лермонтова, постоянно встречающiеся у Полежаева ("Чорные глаза", "Зачемъ задумчивыхъ очей"), нашли для себя особенный голосъ впоследствiи въ поэте: "Монологовъ" "Дилижанса" и другихъ дышащихъ глубокою и неподдельною скорбiю стихотворенiй, въ поэте, который несмотря на безъискуственность и небрежность своихъ песней, занимаетъ очень важное место въ исторiи нашего душевнаго броженiя, какъ искреннейшiй поэтъ скорбей своего поколенiя, выразитель хотя и однообразный, но глубокiй его задушевнейшихъ стоновъ...

    АПОЛЛОНЪ ГРИГОРЬЕВЪ

    Статья: 1 2