• Приглашаем посетить наш сайт
    Пушкин (pushkin-lit.ru)
  • Наши литературные направления с 1848 года (старая орфография)

    "Время", No 2, 1863 

    НАШИ ЛИТЕРАТУРНЫЯ НАПРАВЛЕНIЯ СЪ 1848 ГОДА

    _____

    I

    Въ 1848 году умеръ Белинскiй.

    Есть смерти, которыя, какъ оне ни горестны, имеютъ все-таки огромное значенiе уже темъ самымъ, что освещаютъ положенiе делъ, проводятъ черту разделенiя между разнородными, но дотоле смешанными групами фактовъ жизни...

    Белинскiй умеръ въ ту минуту своего развитiя, -- а его развитiе какъ генiальнаго человека было фокусомъ, отражавшимъ наше общее развитiе, -- когда направленiе, котораго онъ былъ жрецомъ и провозвестникомъ, дошло до своихъ геркулесовыхъ столповъ, ударилось въ стену. Дальше идти было некуда -- начинались уже отступленiя. Великiй борецъ палъ истощенный только физически, ибо по живучей и страстной природе своей онъ сумелъ бы смело прорваться за геркулесовы столпы, но темъ не менее онъ палъ. Направленiе похоронило въ немъ главу и предводителя...

    Мрачны, скудны и скорбны были эти похороны, ибо мрачна и скорбна была самая минута эпохи. Мысль, воспитавшаяся въ потаенной и отчаянной борьбе съ гнетомъ и давленiемъ, дошла до крайнихъ пределовъ отрицанiя -- но до крайнихъ же пределовъ своихъ дошолъ и гнетъ. Тяжело было дышать въ спертомъ и гадкомъ воздухе.

    То была тьма непроходимая, въ которой свои не признавали своихъ. Вспомните гробовое молчанiе у гроба великаго бойца: въ минуту смерти его помянулъ словомъ сочувствiя, очевиднаго сквозь казенщину брани, -- только одинъ изъ такъ-называемыхъ враговъ его, Погодинъ, въ своемъ "Москвитянине". Странное было время, когда благороднейшiе по мысли люди могли высказывать симпатiю только подъ прикрытiемъ условныхъ упрековъ, пролить горячую слезу только подъ условiемъ сохраненiя форменнаго выраженiя физiономiи. Какъ не похоже оно на то время, въ которое живемъ мы, въ которое по поводу смерти Хомякова, одинъ изъ вечныхъ опонентовъ и такъ-называемыхъ враговъ покойнаго заключилъ свое симпатически-горячее возвестiе о его смерти своими какъ и всегда полновесными словами: "Плохо воспоминаетъ нашъ северъ своихъ лучшихъ людей!"

    Молодому поколенiю, воспитавшемуся подъ иными условiями, уже многое непонятно въ той эпохе, которую пережили мы; последующему поколенiю эта эпоха будетъ еще непонятнее. Ея страданiя, ея глухая и потаенная борьба, крайности, до которыхъ доходила она въ своихъ подавленныхъ и темъ более упорныхъ стремленiяхъ -- ея болезненныя реакцiи... все это отойдетъ скоро, если уже не отходитъ въ область чисто историческаго вместе съ крепостнымъ правомъ, административною централизацiею и бумажнымъ закрытымъ судопроизводствомъ... Въ ней, въ этой мрачной эпохе, все -- борьба, борьба мысли съ фактомъ.

    И мысль и фактъ идутъ до своей крайней логической последовательности. Еще въ тридцатые годы, несмотря на то что эти годы недалеки отъ катастрофы 1825 года, мысль временами выражается довольно прямо и стало-быть довольно спокойно: въ "Молве" напримеръ, издававшейся при "Телескопе", попадаются нередко смелыя и вместе совершенно разумныя заметки о разныхъ недостаткахъ общественнаго порядка, и фактъ, хотя уже обуянный паникой, допускаетъ иногда прямое выраженiе мысли по множеству вопросовъ жизни... но онъ, фактъ, всегда на стороже, всегда накрываетъ en flagrant delit мысль, какъ только она выразится слишкомъ резко. "Европеецъ" Киреевскаго не доживаетъ до третьяго номера: "Телеграфъ" кончаетъ свою шумную жизнь на статье объ одной изъ драмъ г. Кукольника, совершившей три чуда разомъ, -- статье совершенно впрочемъ неважной съ нашей теперешней точки зренiя... "Телескопъ" умираетъ не своею смертью съ знаменитой статьей Чаадаева... Паника усиливается въ мысли. То и другое -- дело понятное, равно какъ понятны и последствiя этого. Фактъ давитъ, мысль изъ-подъ него рвется всеми возможными и невозможными дорогами.

    Въ минуту, когда умиралъ Белинскiй, въ литературе нашей, т. -е. въ выраженiи нашего сознанiя, ярко обозначались только два направленiя. Одно держалось за фактъ, другое боролось съ нимъ. Оттенковъ не было, т. -е. не обозначалось: все привыкли делить литературу на две групы; во главе одной стояло имя Белинскаго, во главе другой -- имя Ф. Булгарина. Такъ-называемое славянофильство было явленiемъ комическимъ: народное направленiе, проявлявшееся въ "Москвитянине", позорило себя странными союзниками вроде гг. М. Дмитрiева, А. Глинки, Кулжинскаго и проч.

    Между-темъ незадолго до смерти великаго борца грянулъ, какъ нежданный ударъ грома, вопiющiй фактъ, появленiе "Переписки съ друзьями" Гоголя, этой странной книги, где выразился не упадокъ таланта, что было бы хоть какъ-нибудь да объяснимо, а упадокъ духа. И въ комъ же? Въ томъ, на кого какъ на художественнаго вождя смотрелъ самъ Белинскiй, кемъ отрицанiе художественно узаконилось.

    Между-темъ такъ же въ литературе, въ выраженiи нашего сознанiя, начали являться симптомы реакцiи. Однимъ изъ наиболее яркихъ симптомовъ было произведенiе несомненно сильнаго, хотя и внешняго таланта, "Обыкновенная исторiя", г. Гончарова.

    Эти факты почти совпадали вместе. Вскоре за ними воспоследовала смерть Белинскаго. Мы не думаемъ придавать всему этому какого-либо мистическаго значенiя, но какъ же не сказать, что тутъ очевидно кончалась одна эпоха и начиналась другая. Заметимъ такъ же, что первое появленiе одного изъ главныхъ деятелей последующей эпохи, Островскаго, и формировка деятельности другого, Тургенева -- относится къ этому же моменту. "Картины семейнаго счастiя" и первыя "Записки охотника" явились въ 1847 году.

    Эпоха предшествовавшая тоже какъ-будто собрала въ заключенiе деятельности все свои силы. За годъ до того она въ "Бедныхъ людяхъ" и въ происшедшей отъ нихъ школе сентиментальнаго натурализма, и въ первыхъ стихотворенiяхъ Некрасова дала последнiе свои соки, блестящимъ образомъ повторила свои прежнiе идеалы въ "Трехъ потретахъ" Тургенева и со всей энергiею сказала свое последнее слово въ романе: "Кто виноватъ?.." Никто не зналъ и конечно немогъ предугадывать, что сентиментальный натурализмъ разрешится впоследствiи "Мертвымъ домомъ", что протестъ Некрасова принадлежитъ уже къ другой эпохе. Еще менее можно было предугадать, что "Картина семейнаго счастiя", напечатанная въ какомъ-то, даже и тогда малоизвестномъ изданiи (Московскiй городской листокъ), -- начало новаго ряда явленiй.

    Еслибы тогда кому-либо изъ насъ, людей той эпохи, пришли въ голову подобныя соображенiя, они показались бы ужасною гилью.

    Все кажется было такъ ясно, все шло какъ бы по плану. Отрицанiе победоносно шло впередъ, подрывая основы всякаго существующаго безобразiя -- гражданскаго, религiознаго, нравственнаго, сословнаго. Отрицалось все -- отрицалась вопервыхъ наша исторiя, съ точки зренiя родового начала объявленная вечно несовершеннолетнею, что было еще малостью сравнительно съ точкой зренiя чаадаевской, съ которой она являлась безпутно и безповоротно сбившеюся съ колеи. Отрицались наши бытовыя преданiя, нашъ песенный и сказочный мiръ, какъ тормазъ, препятствующiй нашему развитiю, какъ следъ варварства. Отрицался нашъ семейный бытъ, как тина, въ которой глохнетъ все человеческое. Отрицанiе не встречало себе отпора и противодействiя.. Отпоръ ему звался обскурантизмомъ. Другой вопросъ -- действительно ли всякiй отпоръ былъ обскурантизмомъ; -- но дело въ томъ, что такъ онъ звался; въ общемъ представленiи, онъ сливался съ направленiемъ Ф. Булгарина съ одной стороны и блаженной памяти "Маяка" съ другой.

    Причина заключалась въ безсилiи всехъ другихъ направленiй кроме отрицательнаго.

    Мы не говоримъ о томъ направленiи, которое явно стояло на стороне гнетущаго факта: оно уже этимъ самымъ стояло вне литературы. Но что же въ самомъ деле сделали, чемъ заявили себя другiя направленiя, имевшiя литературное происхожденiе?

    Школа Шишкова -- петербургское славянофильство, -- сосредоточившись въ "Маяке", логическою последовательностью фактовъ вовлечено было въ величайшiе абсурды и не находя этимъ абсурдамъ никакого подкрепленiя въ жизни и въ ея выраженiи, литературе, должно было свою литературу. Единственный даровитый литературный представитель этого направленiя, Загоскинъ, скоро набилъ всемъ оскомину. Въ другихъ представителяхъ его не было ни даровитости, ни даже такта.

    "Москвитянинъ" техъ временъ представлялъ весьма странное явленiе, какъ во все впрочемъ эпохи своего существованiя. Никому въ литературе и даже въ жизни не были неизвестны передовыя по сущности убежденiя его издателя, не были неизвестны даже и темъ, кому знать о нихъ вовсе не следовало; но съ демократизмомъ въ основахъ воззренiя, замечательный публицистъ соединялъ самые странные предразсудки: любовь къ преданiямъ и къ преемственной исторической связи переходила у него въ безразличное идолослуженiе, поклоненiе литературнымъ старичкамъ было сущее богопочтенiе. Деятельность его и направленiе журнала были полны вопiющихъ противоречiй; о бокъ съ передовыми взглядами шли тамъ всякiй старый хламъ и всякое мракобесiе; о бокъ съ глубокой любовью къ народности русской, благоговенiе къ общественнымъ и литературнымъ Фамусовымъ; о бокъ съ горячимъ сочувствiемъ къ Пушкину и Гоголю, педантская вражда къ Белинскому, не учившемуся философiи по Бавмейстеру и риторике по Бургiю. На злобныя изображенiя русскаго быта оппозицiя "Москвитянина" сороковыхъ годовъ умела только сердиться до пены у рта, до непозволительныхъ стиховъ г. М. Дмитрiева; въ литературе она выставляла только песнопенiя г-жи Авдотьи Глинки, юридическiя элегiи упомянутаго г. М. Дмитрiева, да временами, pour êgayer le public, произведенiе графини Ростопчиной. Единственный высокоталантливый человекъ этого направленiя, Вельтманъ -- стоялъ какъ-то особнякомъ, и когда появлялись его причудливыя и странныя произведенiя, критика толковала о нихъ совершенно безъотносительно.

    Славянофильство т. е. чистое, de pur sang славянофильство было въ ту эпоху нечто совершенно неопределенное, и самое отношенiе къ нему другихъ направленiй было тоже неопределенно. Во главе его стояли люди какъ Хомяковъ и братья Киреевскiе, благородство образа мыслей которыхъ, даровитость и обширная образованность не подвергались сомненiю даже со стороны такъ-называемыхъ враговъ ихъ, т. е. западниковъ-отрицателей. Чувствовалось какъ-то всеми, что кружокъ этихъ мыслителей вовсе не то что бывалое, шишковское славянофильство. Ни одно изъ замечательныхъ именъ этого кружка не появлялось въ органе старого шишковизма, въ "Маяке"; даже въ безолаберномъ "Москвитянине" появлялись они редко. Хомяковъ только отъ времени до времени помещалъ тамъ свои парадоксы, вроде выводовъ, что "угличане -- англичане", да К. Аксаковъ являлся съ полемическими статьями въ ответъ на статьи враждебнаго лагеря, -- но и только. Разъ когда-то объявлено было, что и Киреевскiй и другiе примутъ большое участiе въ "Москвитянине", и при одномъ этомъ намеке о действительномъ участiи этого кружка въ редакцiи изменился тонъ западниковъ въ отношенiи къ журналу. Помнились всемъ очень хорошо и "Европеецъ" И. Киреевскаго и его же глубокомысленная статья въ "Деннице", и близость К. Аксакова къ кружку покойнаго Станкевича... Между темъ, какъ только это особенное таинственное славянофильство выходило изъ своего туманнаго нимба на поприще настоящей деятельности, оно являлось съ удивительными положенiями о томъ, что Гоголь -- Гомеръ и "мертвыя души" -- Илiада или о томъ что "англичане-угличане" или затевало съ покойнымъ Грановскимъ горячiй споръ о разврате средневековыхъ франковъ. Какъ будто нарочно славянофильство, если высказывалось по временамъ, то высказывалось своими парадоксальными до уродливости сторонами. Когда мы говоримъ высказывалось, то разумеемъ литературную агору, площадь, журналистику. Другой вопросъ -- чтó въ тиши, въ своемъ углу сделало славянофильство. Эта тишь, этотъ уголъ были выходившiе по временамъ сборники: два московскихъ и историческiй. Въ нихъ славянофильство хоронило лучшую свою деятельность, именно хоронило, ибо спецiальныя изданiя, въ которыхъ вместо литературы помещались переводы санскритскихъ драмъ, оставались тайною и для публики, испоконъ века презираемой гордымъ и замкнутымъ направленiемъ, и для народа, любовь къ которому до-сихъ-поръ еще хочетъ оно обратить въ свою монополiю. То что ловилось враждебнымъ лагеремъ были философско-историческiе парадоксы или полемическiе промахи славянофильства. Какъ и теперь, старобоярское направленiе отличалось ожесточенною враждою къ прожитой жизни и ея литературнымъ выраженiямъ, боготворило одного только Гоголя, видя въ немъ вовсе не то что видели столько же боготворившiе его западники, не высказывалось на счетъ Пушкина, видело гниль въ Лермонтове и его направленiи.

    Съ другой стороны славянофильство московское, гордо сторонясь отъ славянофильства петербургскаго и его мрачнаго органа "Маяка", не высказывало однако прямо своего къ нему несочувствiя и какъ молчанiемъ своимъ, такъ и одинаковою съ нимъ враждою съ "гнилью" жизни, давало поводъ думать, что есть между этими двумя направленiями много общаго. Вопросъ не разъяснился окончательно еще доселе, но теперь за славянофилами уже много сделаннаго; теперь сочувствiе къ нимъ даже "Домашней Беседы" не наброситъ на нихъ слишкомъ большой тени, но тогда было дело иное... Тогда враждебное направленiе ловило только ихъ промахи и парадоксы, забывая часто въ жару битвы о добросовестности, приписывало имъ мненiя, которымъ противоречили многiе факты. Парадоксы такимъ образомъ прорывались наружу, дело оставалось погребеннымъ въ московскихъ сборникахъ, чтенiяхъ общества исторiи древностей и проч.

    Таково было положенiе партiй и взглядовъ передъ смертью великаго борца. На стороне западничества было сочувствiе читающей массы, и главное все что въ литературе было замечательнаго. Не исчисляя деятелей слишкомъ известныхъ, не говоря о томъ, что Гоголя до его "переписки" западники съ большимъ правомъ чемъ ихъ противники могли считать вождемъ и главою, укажемъ только на тотъ вопiющiй фактъ, что художникъ, обнаружившiй въ своемъ творчестве наибольшее тогда знанiе русскаго быта, Лажечниковъ, по воззренiю своему былъ западникъ: въ "Новике" поклонникъ Петра до фанатизма, в "Басурмане" поклонникъ западной цивилизацiи. Правда, что въ высшемъ по силе творчества произведенiи своемъ, въ "Ледяномъ доме", онъ смутно проникался сочувствiемъ къ инымъ элементамъ, но этого въ эпоху борьбы не замечали и замечать не хотели. Западничество громогласно пело свою победную песню о томъ, что исторiи у насъ нетъ до Петра, что бытъ нашъ семейный и гражданскiй -- тина, въ которой глохнетъ и гибнетъ все человеческое. Белинскiй, идя до геркулесовыхъ столповъ, самыя преданiя наши, основы нашей бытовой самостоятельности объявилъ лишонными всякаго человеческаго и поэтическаго значенiя въ статье о русскихъ песняхъ и сказкахъ.

    II

    Торжество отрицательнаго направленiя было повидимому полное и совершенное.

    Темъ полнее и совершеннее казалось оно, что выставляло за себя яркiе литературные факты, и во главе этихъ фактовъ былъ Гоголь, котораго отрицательное направленiе тогда присвоивало себе исключительно.

    Фактъ этотъ былъ действительно въ высшей степени знаменателенъ.

    и общеупотребительный терминъ: Weltanschauung и что у насъ tant bien que mal переводится мiрозерцанiемъ.

    Мiросозерцанiе или проще взглядъ поэта на жизнь не есть что-либо совершенно личное, совершенно принадлежащее самому поэту. Широта или узость мiросозерцанiя обусловливается эпохой, страной, однимъ словомъ временными и местными историческими обстоятельствами. Генiальная натура, при всей своей крепкой и несомненной самости или личности, является такъ-сказать фокусомъ, отражающимъ крайнiе истинные пределы современнаго ей мышленiя, последнюю степень развитiя общественныхъ понятiй и убежденiй. Это мышленiе, эти общественныя понятiя и убежденiя возводятся въ ней по слову Гоголя въ "перлъ созданiя", очищаясь отъ грубой примеси различныхъ уклоненiй и односторонностей. Генiальная натура носитъ въ себе какъ бы кладъ всего непеременнаго что есть въ стремленiяхъ ея эпохи. Но отражая эти стремленiя, она не служитъ имъ рабски, а владычествуетъ надъ ними, глядя яснее многихъ впередъ. Противоречiя примиряются въ ней высшими началами разума, который вместе съ темъ есть и безконечная любовь.

    Отношенiе такой генiальной натуры къ окружающей ее и отражающейся въ ея созданiяхъ действительности, только на первый взглядъ представляется иногда враждебнымъ. Вглядитесь глубже, и во вражде, въ жолчномъ негодованiи уразумеете вы любовь, только разумную, а не слепую; за мрачнымъ колоритомъ картины ясно будетъ сквозить для васъ сiянiе вечнаго идеала и къ изумленiю вашему нравственно выше, благороднее, чище выйдете вы изъ адскихъ терзанiй Отелло, изъ безвыходныхъ мукъ моральнаго безсилiя Гамлета, изъ грязной тины мелкихъ гражданскихъ преступленiй въ Ревизоре, и пусть холодъ сжималъ ваше сердце при чтенiи "Шинели": вы чувствуете, что этотъ холодъ освежилъ и отрезвилъ васъ, и нетъ въ вашемъ наслажденiи ничего судорожнаго и на душе у васъ какъ-то торжественно. Мiросозерцанiе поэта, невидимо присутствующее въ созданiи, примирило васъ, уяснивши вамъ смыслъ жизни. Поэтому-то созданiе истиннаго художника въ высокой степени нравственно, не въ томъ конечно пошломъ и условномъ смысле, надъ которымъ по-деломъ смеется нашъ векъ; избави васъ небо отъ той нравственности, которая пожалуй до сихъ поръ еще готова видеть въ Пушкине безнравственнаго поэта и въ герояхъ его уголовныхъ преступниковъ, которая до сихъ поръ еще пожалуй не прощаетъ Мольеру его Тартюфа и доискивается атеизма въ Шекспире. Нетъ, созданiе истиннаго художника нравственно въ томъ смысле, что оно живое созданiе. Оживите передъ вами лица шекспировыхъ драмъ, обойдитесь съ ними, какъ съ живыми личностями, призовите ихъ вторично на судъ и вы убедитесь, что Немезида, покаравшая или помиловавшая ихъ, полна любви и разума. Даже не нужно и убеждаться въ томъ что совершенно непосредственно сознается, осязательно чувствуется.

    Въ сердце у человека лежатъ простыя вечныя истины, и по преимуществу ясны оне истинно генiальной натуре. Отъ этого и сущность мiросозерцанiя одинакова у всехъ истинныхъ представителей литературныхъ эпохъ, -- различенъ только цветъ. Одну и туже глубокую, живую веру и правду, одно и тоже тонкое чувство красоты и благоговенiя къ ней встретите вы въ Шекспире, въ Гоголе, въ Гете и въ Пушкине; таже самая нота звучитъ и въ напряжонномъ пафосе Гоголя, и въ мерно-ровномъ, блестящемъ теченiи творчества Гете и въ благоуханной простоте Пушкина и въ строго-безукоризненномъ величiи Шекспира. Различiе можетъ быть только въ степени и въ цвете чувствованiя. Мы веримъ Гете, когда слышимъ изъ устъ его слово его жизни, спокойное и твердое слово юноши-старца и понимаемъ, что эта великая натура вопреки воплямъ Менцелей и писку разныхъ насекомыхъ, отъ сердца сказала: "о высокихъ мысляхъ и чистомъ сердце должны мы просить Бога". Мы веримъ Пушкину, когда говоритъ онъ намъ:

    Но не хочу, о други, умирать

    И знаю, будутъ мне минуты наслажденья
    Средь горестей, заботъ и треволненья.

    Мы повсюду за живыми лицами шекспировыхъ драмъ сочувствуемъ великой личности самаго творца и внимаемъ разумно-любовному слову жизни; мы слышимъ тоску по идеале въ созданiяхъ Гоголя, все-равно съ кемъ ни знакомитъ онъ насъ, съ Тарасомъ ли Бульбой или съ Маниловымъ или Акакiемъ Акакiевичемъ. Таинственное чутье указываетъ генiальной натуре пределы въ созданiи, и это охраняетъ ее отъ двухъ золъ: отъ рабской копировки явленiй жизни и отъ ходульной идеализацiи; это заставляетъ ее остановиться вовремя, это наконецъ хранитъ въ ней самой такъ свято, такъ неприкосновенно, завещанное ей ея слово жизни... Одна бы кажется недомолвка, и Акакiй Акакiевичъ поразилъ бы васъ не трагическимъ, а сантиментально-плаксивымъ впечатленiемъ; лишняя минута въ жизни Татьяны, или лишнiй порывъ въ простомъ расказе о "капитанской дочке", и эти созданiя потеряли бы свою недосягаемую простоту; немного гуще краски въ изображенiи Офелiи Дездемоны, и гармонiя, целость, полнота Отелло и Гамлета были бы нарушены.

    Истинный художникъ самъ веруетъ въ разумность создаваемой имъ жизни, свято дорожитъ правдою и оттого мы въ него веруемъ, и оттого въ прозрачномъ его произведенiи сквозитъ очевидно созерцаемый имъ идеалъ: фигуры его рельефны, но не до такой степени, чтобы прыгали изъ рамъ; за ними есть еще что-то, что зоветъ насъ къ безконечному, что ихъ самихъ связываетъ незримою связью съ безконечнымъ. Однимъ словомъ, какъ говоритъ Гоголь въ своемъ глубокомъ по смыслу "Портрете", предметы видимаго мiра отразились сперва въ душе самого художника и оттуда уже вышли не мертвыми сколками съ видимыхъ явленiй, а живыми, самостоятельными созданiями, въ которыхъ, какъ Гоголь же говоритъ, "просвечиваетъ душа создавшаго".

    въ свое время къ различнымъ толкамъ. Великiй художникъ яснее и враговъ своихъ и поклонниковъ определяетъ здесь и свойство и значенiе своего таланта и пружины своего творчества, и наконецъ даже свою историческую задачу (Переп. съ друзьями стр. 141).

    "Герои мои -- говоритъ Гоголь -- потому близки душе, что они изъ души; все мои последнiя сочиненiя -- исторiя моей собственной души. А чтобы получше все это объяснить, определю тебе самого себя какъ писатель. Обо мне много толковали, разбирали кое-какiя мои стороны, но главнаго существа моего не определили. Его слышалъ одинъ только Пушкинъ. Онъ мне говорилъ всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять такъ ярко пошлость жизни, уметь очертить въ такой силе пошлость пошлаго человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользаетъ отъ глазъ, мелькнула бы крупно въ глаза всемъ. Вотъ мое главное свойство, одному мне принадлежащее и котораго нетъ у другихъ писателей."

    Останавливаемся несколько здесь и заметимъ, что поэтъ напрасно боялся открыть это душевное обстоятельство. Оно по нашему мненiю относится не къ человеку-Гоголю, а къ художнику, въ широкой натуре котораго были заключены и "добрая и злая". Гоголь какъ художникъ долженъ былъ быть таковымъ, чтобы сказать мiру свое слово и все что говоритъ онъ о себе, какъ о человеке, должно относить къ художнику.

    "Итакъ вотъ въ чемъ мое главное достоинство -- продолжаетъ онъ -- но достоинство это, говорю, вновь не развилось бы во мне въ такой силе, еслибы съ нимъ не соединилось мое собственное душевное обстоятельство и моя собственная душевная исторiя. Никто изъ читателей моихъ не зналъ, что смеясь надъ моими героями, онъ смеялся надо мною."

    "Во мне не было какого-нибудь одного слишкомъ сильнаго порока, который бы высунулся виднее всехъ моихъ прочихъ пороковъ, все равно, какъ не было также никакой картинной добродетели, которая могла бы придать мне какую-нибудь картинную наружность, но зато вместо того во мне заключалось собранiе всехъ возможныхъ гадостей, каждой по немногу, и притомъ въ такомъ множестве, въ какомъ я еще не встречалъ доселе ни въ одномъ человеке. Богъ далъ мне многостороннюю природу. Онъ поселилъ мне также въ душу уже отъ рожденiя моего несколько хорошихъ свойствъ, но лучшее изъ нихъ было желанiе быть лучшимъ. Я сталъ -- говоритъ далее поэтъ -- наделять своихъ героевъ, сверхъ ихъ собственныхъ гадостей, моею собственною дрянью. Вотъ какъ это делалось: взявши дурное свойство мое, я преследовалъ его въ другомъ званiи и на другомъ поприще, старался себе изобразить его въ виде смертельнаго врага, нанесшаго мне самое чувствительное оскорбленiе, преследовалъ его злобою, насмешкою и всемъ, чемъ ни попало. Еслибы кто виделъ те чудовища, которыя выходили изъ подъ пера моего въ начале, для меня самого, онъ бы точно содрогнулся".

    творчества, о чемъ Гоголь разумеется не думалъ въ своей странной книге. Для насъ это ключъ къ генiальной натуре и къ ея творчеству. Две черты ярко обозначаются въ этомъ саморазложенiи: съ одной стороны природа многосторонняя, въ которой божiй мiръ отражается со всемъ разнообразiемъ дурного и хорошаго, съ другой стороны природа сосредоточенно-страстная, тонко чувствующая, болезненно раздражительная. Эта сосредоточенная страстность, эта способность болезненно, т. е. слишкомъ чутко отзываться на все, и составляетъ, вместе съ постояннымъ стремленiемъ къ идеалу, особенный цветъ гоголевской генiальности. Гете спокойно, ясно отражалъ въ себе действительность и, столько же многообразная, но сангвиническая натура, отбрасывалъ ее отъ себя, какъ шелуху, высвобождаясь безпристрастно изъ-подъ ея влiянiя, установляя въ себе одномъ центръ. Пушкинъ былъ чистымъ, возвышеннымъ и гармоническимъ эхомъ всего, все претворяя въ красоту и гармонiю. Шекспиръ постоянно можетъ-быть носилъ въ себе светлый характеръ Генриха V и какъ тотъ изъ отношенiй съ Фольстафомъ выходилъ целъ и съ яснымъ челомъ, съ вечнымъ сознанiемъ собственныхъ силъ, изъ мукъ Макбета, Отелло и Гамлета. Гоголю дано было все язвы износить на себе и следы этихъ язвъ вечно въ себе оставить. Натура холерически-меланхолическая, склонная къ безконечной вдумчивости, подверженная борьбе со всеми темными началами и между темъ сама въ себе носящая залогъ спасенiя, "желанiе быть лучшимъ", стремленiе къ идеалу, стремленiе, обусловленное въ своей возможности той же страстностью и раздражительностью. Какъ до непомерно громадныхъ размеровъ разрастаются въ этой душе различныя противоречiя действительности, такъ отзывается она и на красоту, истину и добро. Творецъ Акакiя Акакiевича съ темъ вместе и жарко чувствуетъ красоту Аннунцiаты, хотя по особенному свойству таланта не въ силахъ создать самъ живого образа красоты.

    Въ одну изъ страшныхъ минутъ своей моральной жизни эта великая натура высказала стонами и воплями свое отношенiе къ идеалу.

    "Замираетъ отъ ужаса душа -- говоритъ поэтъ, какъ бы поражаемый огнемъ той таинственной любви, которая и светитъ тихимъ светомъ, и жжотъ пламенемъ неугасимымъ, и поражаетъ какъ мечь обоюду острый -- при одномъ только предслышанiи загробнаго величiя и техъ духовныхъ высшихъ творенiй Бога, передъ которыми пыль все величiе его творенiй, здесь вами зримыхъ и васъ изумляющихъ. Стонетъ весь умирающiй составъ мой, чуя исполинскiя возрастанiя и плоды, которыхъ семена мы сеяли въ жизни, не подозревая и не слыша, какiя страшилища отъ нихъ подымутся."

    Отношенiе подобной натуры въ действительности, ее окружающей и ею отражаемой, опять-таки по ея же свойству въ юморе и притомъ въ юморе страстномъ, гиперболическомъ. Историческая задача ея была: сказать, что "дрянь и тряпка сталъ всякъ человекъ", "выставляя пошлость пошлаго человека", свести съ ходуль такъ-называемаго добродетельнаго человека, уничтожить все фальшивое самообольщенiе, привести однимъ словомъ къ полному христiанскому сознанiю; но спокойно и безстрастно, она этого сделать не могла.

    Комизмъ Гоголя не то что комизмъ другихъ комиковъ. Идеалъ, во имя котораго онъ относился съ этимъ комизмомъ къ явленiямъ действительности, стоялъ слишкомъ высоко, а формъ для осуществленiя этого идеала у него не было, и вотъ почему все суровее и суровее смотрелъ художникъ на жизнь, все резче и резче разоблачалъ онъ действительность во имя главнаго идеала.

    Сравните Гоголя хоть съ комикомъ, котораго недаромъ же целая, развитая, передовая въ цивилизацiи нацiя считаетъ доселе первымъ въ своемъ роде, который действительно былъ до такой степени комикомъ своего народа, что доселе не умолкъ вопль на него езуитовъ за его "Тартюфа", сравните Гоголя съ Мольеромъ, какъ относительно взгляда на жизнь такъ и относительно силы комическаго юмора. Комизмъ Мольера, совсемъ другого рода комизмъ и ужь безъ сомненiя низшiй родъ комизма, если сличить его съ гоголевскимъ комизмомъ; какой-то внешнiй, вооружающiйся на условныя понятiя во имя такихъ же условныхъ, только поръ-рояльскихъ понятiй. Самому ханжеству "Тартюфа", этому сильному порыву мольеровскаго комизма, противополагается общественная честность Клеанта, условная, ограниченная, сухая честность: Мизантропъ въ сущности хлопочетъ изъ сущихъ пустяковъ; нравственный Аристъ, противоположный спятившему съ ума Сганарелю въ "Школе мужей", проповедуетъ сухiя и дешовыя сентенцiи во имя удобной и дешовой морали общественнаго благоразумiя.

    Понятiе Мольера о любви и женщине, благодаря его собственнымъ горькимъ опытамъ, такъ благоразумно-грубы, что выражаются решительно въ циническихъ правилахъ.

    Наконецъ самыя условныя понятiя комика о добре и зле такъ неопределенны, что ему нипочемъ стать иногда на сторону одной безнравственности противъ другой, на сторону гарпагонова сына противъ Гарпагона напримеръ, и всегда на сторону расчетливой безнравственности противъ безрасчетной глупости. Если такъ не определено отношенiе комика къ тому, во имя чего онъ действуетъ, то еще неопределеннее отношенiе его къ тому, надъ чемъ онъ смеется въ действительности: его поражали не настоящiя уклоненiя отъ идеала, а опять-таки условныя.

    Комизмъ гоголевскiй есть явленiе совершенно единственное въ самой манере и въ самыхъ прiемахъ комика. Основы "Ревизора", скачки Подколесина въ окно и другихъ чертъ вы не найдете ни у кого. Основа напримеръ "Ревизора", скачекъ Подколесина верны до той психологической верности, которая становится уже дерзостью. Такая особенность и смелость прiемовъ обусловлена самою сущностью комическаго мiросозерцанiя Гоголя, состоящею въ постоянномъ раздвоенiи сознанiя, въ постоянной готовности комика себя самаго судить и поверять во имя чего-то иного, постоянно для самого себя объектироваться. Действительность поверялась въ душе комика идеаломъ, у котораго не было формъ. Немудрено, что после такой поверки она принимала те колосально-комическiе размеры, которые придавала ей горячая и раздражонная фантазiя. Поэтому-то гоголевскiя произведенiя верны не действительности, а общему смыслу действительности въ противоречiи съ идеаломъ: въ обыкновенной жизни нетъ Хлестакова, даже какъ типа; въ обыкновенной жизни и Земляника даже на вопросъ Хлестакова: Вы кажется вчера были меньше ростом? ответитъ: "Очень можетъ быть-съ"; въ обыкновенной жизни даже и подобная матушка, какая выставлена въ "отрывке", расказавши о смертной обиде, заключающейся въ томъ, что сынъ ея штатскiй, а не юнкеръ, не скажетъ: "истинно одна только вера въ Провиденiе поддержала меня" и т. д.; въ обыкновенной жизни ни одинъ, самый слабохарактерный изъ Подколесиныхъ не убежитъ отъ невесты въ окно и т. д. Все это не просто действительность, но действительность возведенная въ перлъ, ибо она прошла черезъ горнило сознанiя. И въ этомъ одинъ только Шекспиръ по психологическимъ прiемамъ и формамъ однороденъ съ Гоголемъ, и въ этомъ смысле Шекспиръ столько же мало натураленъ, какъ Гоголь. Какой Макбетъ въ действительности, зарезавши Дункана, будетъ выражаться такъ:


    Зарезалъ искупителя заботъ,
    Целебный бальзамъ для больной души,
    Великаго союзника природы,
    Хозяина на жизненномъ пиру...

    такъ и другого долго еще будутъ близорукiе судьи упрекать въ натуральности постройки "Лира", въ нелепости завязки "Ревизора", въ гиперболизме чувствъ и выраженiй. Въ самомъ деле какая любовница можетъ говорить такъ какъ Джульета, какой любовникъ, входя въ садъ любовницы будет говорить:

    Смеется тотъ надъ ранами, кто самъ
    Не ведалъ ихъ... и т. д.

    восклицанiе: "Ахъ!" съ одной стороны, и другое: "Ахъ!" съ другой, было бы гораздо натуральнее безъ сомненiя. Но Шекспиръ и Гоголь досказываютъ человеку то что онъ думаетъ, что можетъ-быть зачинается въ его душе...

    Когда Гоголь впервые вступилъ въ литературное поприще съ своими "Вечерами на хуторе близъ Деканьки", -- это были еще юношескiя, свежiя вдохновенiя поэта, светлыя, какъ украинское небо: все въ нихъ ясно и весело, самый юморъ простодушенъ и поэтиченъ; еще не слыхать того грустнаго смеха, который после является единственнымъ честнымъ лицомъ въ произведенiяхъ Гоголя, и самое особенное свойство таланта поэта, "свойство очертить всю пошлость пошлаго человека", выступаетъ здесь еще наивно и добродушно, и легко и светло оттого на душе читателя, какъ светло и легко на душе самого поэта: надъ нимъ какъ-будто еще развернулось синимъ шатромъ его родное небо, онъ еще вдыхаетъ благоуханiе черемухъ своей Украйны. Здесь проявляется въ особенности необычайная тонкость его поэтическаго чувства. Можетъ-быть ни одинъ писатель не одаренъ былъ такимъ полнымъ, гармоническимъ сочувствiемъ съ природою, ни одинъ писатель не постигъ такъ пластической красоты, красоты полной, "существующей для всехъ и каждаго", никто наконецъ такъ не полонъ былъ сознанiй о "прекрасномъ" физически и нравственно человеке, какъ этотъ писатель, призванный очертить пошлость пошлаго человека, и потому самому ни одинъ писатель не обдаетъ души вашей такой тяжолой грустью, как Гоголь, когда онъ, какъ безпощадный анатомикъ, по частямъ разнимаетъ человека... Въ "Вечерахъ на хуторе" еще не видать этого безпощаднаго анализа: юморъ еще только причудливо грацiозенъ: въ гомерическомъ ли изображенiи пьянаго Каленика, отплясывающаго гопака на улице въ майскую ночь, въ простодушномъ ли очерке характера Ивана Федоровича Шпоньки, въ которомъ таится уже однако зерно глубокаго созданiя характера Подколесина. Въ этомъ быте, простомъ и вместе поэтическомъ быте Украйны, поэтъ еще видитъ свою красавицу Оксану, свою Галю -- чудное существо, которое спитъ въ "божественную ночь, очаровательную ночь", спитъ распустивъ черныя косы подъ украинскимъ небомъ, когда на этомъ небе "серпомъ стоитъ месяцъ", тутъ все еще полно таинственнаго обаянiя, и прозрачность озера и фантастическiя пляски ведьмъ, и ликъ утопленицы-паночки, запечатленный какой-то светлой грустью. А сорочинская ярманка съ ея шумомъ и толкотнею, а кузнецъ Вакула, а исполинскiе образы двухъ братьевъ Карпатскихъ горъ, осужденныхъ на страшную казнь за гробомъ, эти дантовскiе образы народныхъ преданiй. Все это еще то светло, то таинственно и обаятельно-чудно, какъ лепетъ ребенка, какъ сказки народа.

    "Тарасе Бульбе" и "легендой о Вiе", где вся природа его страны говоритъ съ нимъ шелестомъ травъ и листьевъ въ прозрачную летнюю ночь, и где между темъ въ тоске безысходной, въ замиранiи сердца, мчащагося съ ведьмою по безконечной степи философа Хомы-Брута, слышится тоска самаго поэта и невольно переходитъ на читателя. Уже и здесь Гоголь взглянулъ окомъ аналитика на действительность: простодушно, какъ прежде, принялся было онъ чертить истинно-человеческiя фигуры Афанасiя Ивановича и Пульхерiи Ивановны и остановился въ тяжоломъ раздумье надъ страшнымъ трагическимъ fatum, лежащимъ въ самой непосредственности ихъ отношенiя, -- съ гиперболически-веселымъ юморомъ изобразилъ безплодныя существованiя Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, и кончая свою картину, вынужденъ былъ однако воскликнуть: "скучно на этомъ свете, господа". Съ этой минуты онъ уже взялъ въ руки анатомическiй ножъ, съ этой минуты обильно потекли уже "сквозь зримый мiру смехъ" "незримыя слезы". Гиперболическiй юморъ достигаетъ крайнихъ пределовъ своихъ въ "Носе", оригинальнейшемъ и причудливейшемъ произведенiи, где все фантастично и вместе съ темъ все въ высшей степени поэтическая правда, где все понятно безъ толкованiя, и где всякое толкованiе убило бы поэзiю...

    Все глубже и глубже опускался скальпель анатомика и наконецъ въ "Ревизоре", одинъ уже смехъ только выступилъ честнымъ и карающимъ лицомъ, а между темъ тому, кто понимаетъ великое общественное значенiе этой комедiи (а кто же не понимаетъ его теперь, и для кого оно не уяснилось?), очевидны сквозь этотъ смехъ слезы. Вся эта бездна мелочныхъ, но въ массе тяжкихъ греховъ и преступленiй, разверзающаяся съ ужасающею постепенностью передъ глазами зрителей, прежде спокойная, невозмутимая, какъ болотная тина, и словно развороченная однимъ прикосновенiемъ пустого проезжаго чиновника изъ Петербурга, этотъ страхъ передъ призракомъ, принятымъ за действительную грозу закона, глубокiй смыслъ того факта, что тревожная совесть городскихъ властей ловится на такую бренную удочку, все это ясно и понятно уже каждому въ наше время; что же касается до господъ, до-сихъ-поръ можетъ-быть удивляющихся тому, какъ могъ городничiй, обманувшiй трехъ губернаторовъ, принять за ревизора проезжаго свища, то остается только подивиться чистоте ихъ совести, которую никогда не тревожили призраки, вызванные ея собственнымъ тревожнымъ состоянiемъ.

    III

    Определяя существо поэтической натуры Гоголя, мы определяли ближайшую исходную историческую точку целаго литературнаго перiода, ближайшую, говоримъ мы, ибо, чтобы определить первоначальную, надобно было бы вести речь от яицъ Леды. Кто не чувствуетъ, что зерно техъ близкихъ отношенiй поэта къ действительности повседневной, какiя явились въ созданiяхъ Гоголя, заложено и въ "Повестяхъ Белкина", и въ "Капитанской дочке", и въ "Летописи села Горохова"; что грубые такъ-сказать сырые матерьялы положимъ хоть бурсаковъ въ Вiе, найдете вы въ произведенiяхъ Нарежнаго, что Нарежный съ своей стороны тоже обусловленъ известными историческими обстоятельствами и т. д.

    Но между темъ отъ Гоголя собственно ведетъ свое начало весь тотъ многообразный, более или менее удачный и разностороннiй анализъ явленiй повседневной, окружающей насъ действительности, стремленiе къ которому составляетъ собою законъ настоящаго литературнаго процеса; все что есть живого в произведенiяхъ современной словесности, отсюда ведетъ свое начало.

    Слово лермонтовской деятельности, несмотря на все его значенiе, исчерпывало себя весьма скоро. Это слово было протестъ личности противъ действительности, протестъ, вышедшiй не изъ яснаго сознанiя, а изъ условiй напряжоннаго до известной степени болезненности развитiя самой личности.

    "темно иль ничтожно", но которому действительно невозможо было "внимать безъ волненья", слово, которое въ самомъ поэте должно было и къ сожаленiю не успело выгореть и очиститься, слово вражды, которая конечно не можетъ же быть состоянiемъ нормальнымъ, особенно если пружины ея заключены въ безмерно-выдавшейся личности, это слово оставило въ памяти нашей следъ какого-то смутнаго, тревожнаго сновиденiя. Разобщенное вполне съ бытовою действительностью, это слово сказалось за разъ, само себе положило геркулесовы столбы, идти за которые значило идти къ абсурду. Нашлись действительно люди повидимому довольно смелые, но въ сущности только увлеченные, которые шагнули за эти столпы, но впали или въ смешное, какъ авторы Тамариныхъ, Левиныхъ и другихъ героевъ громового безочарованья, или въ безобразный фатализмъ, какъ авторы разныхъ произведенiй, имевшихъ большой успехъ, благодаря напряжонности мысли, и теперь совершенно уже забытыхъ. Все что Лермонтовъ успелъ сказать, онъ сказалъ какъ поэтъ -- поэтъ истинный и новый, какимъ былъ онъ въ возможности; не его вина, что онъ не успелъ сказать большаго, и что сказанное имъ повторялось на тысячу разныхъ ладовъ. Не его вина, что его действительныя страданiя въ немъ самомъ еще не перегоревшiя, взяты были на прокатъ другими, доведены до смешного, истасканы и опошлены какъ прихоть моды; не его вина, что слышался повсюду нескладный вой про гордое страданье, что каждый юноша, не въ меру попользовавшiйся жизнью, толковалъ о праве проклятiя, или воображалъ себя пророкомъ, въ котораго ближнiе "кидают бешено каменья". Вероятно самому поэту, еслибъ онъ дожилъ до этого,

    Все это стало бы смешно
    Когда бы не было такъ грустно...

    Въ самомъ деле, что ни возьмете вы изъ произведенiй его последователей-лириковъ или повествователей, вы везде увидите только повторенiе, расположенiе, или лучше-сказать разжиженiе лермонтовскихъ мыслей. Къ какимъ мальчишески-заносчивымъ упражненiямъ подали поводъ многiя из его стихотворенiй! Нетъ возможности перечислить повестей (о стихотворенiяхъ ужь и говорить нечего), написанныхъ на тему "любви безъ радостей и безъ печали" на тему "дубоваго листка и молодой чинары", на тему стараго утеса, глубоко задумавшагося о ночевавшей на вершине его золотой тучке и т. д.; нетъ возможности перечислить также всехъ женскихъ прихотей, въ которыя развились у последователей поэта причуды Печорина, и нетъ никакого желанiя напоминать те произведенiя, которыя доводили до нелепости фатализмъ Печорина, подъ видомъ глубокаго анализа души человеческой, -- произведенiя, уродливыя даже въ художественномъ отношенiи и гнилыя въ отношенiи психологическомъ. Анализъ работалъ тутъ не надъ живою действительностью, а надъ миражемъ, надъ призракомъ собственнаго насильственно-напряжоннаго воображенiя.

    Съ художественной стороны эти произведенiя были безобразны, потомучто въ нихъ все приносилось въ жертву напередъ заданной теме, потомучто они писались для потехи празднаго остроумiя, выдаваемаго за глубокомыслiе, что въ нихъ все окружавшее героевъ и героинь малевалось каррикатурно; сами же, казенно-протестующiе противъ действительности герои и героини чуть что не носили ярлыковъ на лбу. Безобразны они были наконецъ и потому, что въ нихъ психологическiй вопросъ поставлялся не такимъ, какимъ онъ былъ на самомъ деле, а какимъ угодно было видеть его автору.

    Это были факты лиризма той эпохи, факты, на которыхъ какъ на проявленiяхъ силъ следуетъ намъ остановиться, темъ более, что съ некотораго времени къ нимъ стали относиться совершенно несправедливо.

    И тутъ, минуя силы весьма нами уважаемыя, но неимевшiя прямого отношенiя къ отрицательному направленiю, каковъ напримеръ талантъ Майкова -- мы остановимся на двухъ или трехъ поэтахъ, въ которыхъ сказалась личность съ ея напряжонно, иногда до болезненнаго каприза развившимися требованiями.

    И прежде всего конечно, почти на первомъ плане, не по силе, но по глубокой искренности таланта является здесь Огаревъ, пожалованный ныне "Русскимъ Вестникомъ" въ пензенскiе стихотворцы.

    Огаревъ, поэтъ действительно по преимуществу, въ самомъ прямомъ смысле слова, съ тою искренностью чувства, съ тою глубиною мотивовъ, которые невольно сообщаются всякому читающему его, поэтъ сердечной тоски, не той тоски à la Гейне, которая у некоторыхъ звучитъ чемъ-то непрiятно-фальшивымъ и приторно-принужденнымъ, не той тоски à la Лермонтовъ, которая такъ страшна у Лермонтова и такъ жалка у его подражателей, тоски, раздувающей собственныя страданiя, надменно выставляющей гной душевныхъ ранъ

    тоски, которая подобна, по слову Баратынскаго,

    Женщине безстыдной
    Съ чужимъ ребенкомъ на рукахъ...

    нетъ! не такой тоски поэтъ-Огаревъ: его тоска -- тоска сердца безконечно-нежнаго, безконечно способнаго любить и верить, и разбитаго противоречiями действительности, сердца, которое даже не порешило дела такъ, что оно одно право, а действительность во всемъ виновата. Вотъ въ чемъ заключается неотразимое обаянiе, постоянная сила этихъ, какъ-будто случайно брошенныхъ въ мiръ поэтомъ песенъ, часто даже съ замечательнымъ пренебреженiемъ къ форме, къ стиху, къ ясности выраженiя -- вотъ что делаетъ ихъ самыми искренними песнями эпохи...


    Опять любви безумной сердце проситъ
    Любви горячей, вечной и святой...

    Въ васъ самихъ, поколику вы дитя своего века, возникаетъ постоянно мучительная жажда ввиде неразрешимаго или мучительной же, неудовлетворимой жаждой разрешающагося вопроса:

    Чего хочу, чего? О! такъ желанiй много,

    Что кажется, порой, ихъ внутренней тревогой
    Сожжотся мозгъ и разорвется грудь.
    Чего хочу? Всего, со всею полнотою...

    Въ немъ обретаете вы голосъ, слово, песню для этого вопроса -- онъ вашъ душевный поэтъ... Онъ, постоянно онъ, вспомнится вамъ во всякую скорбную минуту жизни; онъ пойдетъ съ вами рука объ руку въ ваше прошедшее, въ старый домъ, где вы жили когда-то, онъ будетъ плакать съ вами, будетъ ждать

    Знакомыхъ мертвецов
    Не встанутъ ли вдругъ кости,

    Не явятся ли въ гости?..

    Онъ же откликнется вамъ весенней порой, когда ваше сердце болезненно тревожитъ воспоминанiе, когда впечатлительней вы на все, даже на мечты, которымъ никогда не осуществиться:

    Я птичку каждый годъ
    Встречаю, спрашиваю, где летала?

    Не въ той ли стороне прекрасной побывала,
    Где небо ярко, вечная весна,
    Где море блещетъ искрясь и синея;
    Где лавровъ гордыхъ тянется алея,

    И жду я праздника... На ветке гибкой
    Листъ задрожитъ и будетъ шуменъ лесъ.
    Запахнетъ ландышь у корней древесъ
    И будетъ утро съ светлою улыбкой

    И ясенъ вечеръ, и ночная тень
    Когда наляжетъ, -- будет месяцъ томный,
    Гулять спокойно по лазури темной,
    Надъ озеромъ прозрачный паръ взойдетъ

    Понятно, что вы безъ внутренняго волненiя, безъ слезъ невольныхъ не можете читать этихъ безыскуственныхъ и между темъ пленительныхъ стиховъ; понятно, потомучто вследъ за ними, вамъ какъ поэту

    Наполнитъ душу сладкое томленье
    И встанутъ вновь забытыя виденья...

    Поэтъ вашъ повсюду съ вами, на дороге, где вы встретили призракъ, как-будто вставшiй изъ туманной дали, призракъ, увидавши который вы станете тревожно повторять свою жизнь, сквозь тьму глядя на ликъ едва заметный...


    Кругомъ съ улыбкой божiй мiръ взиралъ,
    И я любилъ такъ полно и глубоко...

    онъ же пояснитъ вамъ, разоблачитъ передъ вами въ тяжкую минуту состоянiе вашей души:

    Пришла пора, прошли желанья

    И на одно воспоминанье
    Трепещетъ горестно оно...
    Онъ дастъ вамъ поясненiе того,
    Что какъ-то чудно

    И въ чемъ трудно, невозможно высказаться -- найдетъ въ себе для васъ слово для иныхъ минутъ, въ которыя "растаять бы можно", въ которыя "легко умереть". Онъ последуетъ за вами и на шумную оргiю, но на самой оргiи разразится стономъ разбитаго сердца, отнесется нежно и человечно къ женщине:

    Вино кипитъ и жжотъ меня лобзанье...
    Ты хороша... О! слишкомъ хороша!
    Зачемъ въ груди проснулося страданье

    Зачемъ ты хороша? забытое мной чувство,
    Красавица, зачемъ волнуешь вновь?
    Твоихъ томящихъ ласкъ, томящее искуство
    Ужель во мне встревожило любовь?..

    Погибшiй ангелъ, чувствую к тебе...

    онъ наконецъ раскажетъ вамъ въ простыхъ словахъ простую исторiю сердца:

    Она никогда его не любила
    А онъ ее втайне любилъ...

    Я ему сказала:
    Воротися милый;
    Дни прошли и годы,
    Я не изменилась:

    Такъ какъ ты желаешь.
    ............................................
    ............................................
    ............................................

    За руки, за платье,
    Целовала руки,
    Ноги целовала,
    Плакала отъ муки...

    ............................................
    Но прошолъ он мимо
    Не сказавъ ни слова.

    Что особенно дорого въ стихотворенiяхъ Огарева такъ это именно искренность всехъ мотивовъ и совершенно соответствующая этой искренности простота выраженiя, хотя иногда нельзя не заметить, что пренебреженiе къ форме простирается у нашего поэта до непростительной крайности.

    Неменее важный фактъ составляетъ и та сторона лиризма, которая выразилась въ поэтической деятельности Фета.

    При разсматриванiи общихъ физiологическихъ признаковъ болезненной поэзiи, невольно приходитъ въ голову сближенiе этой поэзiи въ общихъ чертахъ ея и въ мiросозерцанiи, съ темъ что мы въ повествовательномъ роде называемъ натуральною школою. Некоторое сходство та и другая представляютъ даже и въ самой форме. Какъ манера натуральной школы состоитъ въ описыванiи частныхъ, случайныхъ подробностей действительности, въ придаче всему случайному значенiя необходимаго, такъ же точно и манера болезненной поэзiи отличается отсутствiемъ типичности и преобладанiемъ особности и случайности въ выраженiи, особности и случайности, доходящихъ иногда до неясности и причудливаго уродства. Какъ въ натуральной школе, такъ и въ болезненной поэзiи, все такiя качества происходятъ отъ непомернаго развитiя субъективности. Различiе заключается въ томъ, что въ лиризме такое мiросозерцанiе и такая манера имеютъ некоторое оправданiе, даже пожалуй свою прелесть; въ совершенно же объективномъ роде творчества -- они не уместны и оскорбительны.

    Представителемъ, и притомъ единственнымъ оригинальнымъ представителемъ этого рода поэзiи въ нашей литературе, былъ по преимуществу Фетъ. Чтобы соблюсти совершенную справедливость въ оценке таланта этого поэта, должно сказать, что въ этомъ огромномъ таланте две стороны: что Фетъ, переводчикъ Горацiя, авторъ многихъ прекрасныхъ антологическихъ стихотворенiй, вовсе не то что Фетъ, являющiйся въ песняхъ к Офелiи, въ мелодiяхъ, снегахъ, и проч. Въ Фете, какъ поэте антологическомъ, являются и яркость образовъ и определенность выраженiя и типичность чувства; что напримеръ ярче по выраженiю и колориту его, "Вакханки"?..

    Подъ тенью сладостной полуденнаго сада,

    И влаги Вакховой, томительной полна
    Чтобъ духъ перевести замедлилась она...

    Или трудно себе что-либо представить античнее по мiросозерцанiю, по чувству и по выраженiю элегiи: "Многимъ богамъ въ тишине я фимiамъ воскуряю..." посланiя "къ красавцу" и т. д., приведемъ такъ же въ образецъ совершенной типичности и ясности чувства и отсутствiя всякой причудливой особенности, элегiю:

    О, долго буду я въ молчаньи ночи тайной,

    Перстамъ послушную волосъ златую прядь,
    Изъ мыслей изгонять и снова призывать;
    Дыша порывисто, одинъ, никемъ не зримый,
    Досады и стыда румянами палимый,

    Въ словахъ, которыя произносила ты,
    Шептать и поправлять былыя выраженья
    Речей моихъ съ тобой, исполненныхъ смущенья,
    И въ опьяненiи, наперекоръ уму

    Напомнимъ также другую элегiю, отличающуюся необыкновенною искренностью и простотою чувства:

    Странное чувство какое-то въ несколько дней овладело
    Теломъ моимъ и душой, целымъ моимъ существомъ.

    Напомнимъ "Вечера и ночи", которые дышутъ совершенно объективнымъ спокойствiемъ созерцанiя, -- вотъ одна сторона таланта Фета; кроме того, по условiямъ, вероятно лежащимъ въ натуре лирика и въ историческихъ данныхъ эпохи, развилась въ этомъ таланте другая сторона, развилась со всеми причудами и крайностями, но вместе съ темъ чрезвычайно самобытно. Это не то чудовищное развитiе больного эгоизма, въ которомъ есть нечто горестное и трагическое для мыслящаго человека, не наглая похвальба человека своимъ моральнымъ увечьемъ, не тотъ однимъ словомъ малопривлекательный типъ человека, который сознавши, что ходитъ на ходуляхъ, продолжаетъ темъ неменее изъ самолюбиваго упрямства ходить на нихъ, смеясь цинически надъ собою и надъ почтеннейшею публикою. Фетъ не таковъ: самобытность его заключается въ нежной поэтической натуре, сообщающей что-то мягкое самымъ причудамъ больного эгоизма. Авторъ глубокой по чувству статьи, напечатанной о немъ когда-то въ "Современнике", покойный Кудрявцевъ, самъ одаренный замечательно поэтическою натурою, очень удачно сравнилъ его мелодiи съ причудливыми и такъ-сказать нежно эгоистическими мазурками Шопена, и превосходно обозначилъ основное качество его дарованiя: "Въ немъ бьется -- говоритъ онъ между прочимъ -- живое, горячее сердце; оно не утерпитъ и отзовется на всякiй звукъ въ природе, откликнется на всякiй призывъ ея, принесетъ ли его теплая летняя ночь, или свежее весеннее утро, зимнiй, снегомъ белеющiй вечеръ или зноемъ дышащiй воздухъ жаркаго летняго дня." Дело въ томъ только, что вследствiе какого-то страннаго, совершенно субъективнаго настройства души, поэтъ отзовется на это такимъ особеннымъ, страннымъ звукомъ, который иногда, даже часто, не всякому уху доступенъ, не всякому сердцу понятенъ, чтó конечно вредитъ впечатленiю. Изъ болезненной поэзiи Фетъ развилъ собственно одну ея сторону, сторону неопределенныхъ, недосказанныхъ, смутныхъ чувствъ того что называютъ французы le vague; чувство въ некоторыхъ его стихотворенiяхъ какъ-будто не созреваетъ до совершенной полноты и ясности -- и явно, что поэтъ самъ не хотелъ довести его до такого определеннаго, общедоступнаго состоянiя, что онъ предпочитаетъ услаждаться такъ-сказать грезою чувства. Въ этомъ, какъ хотите, есть своего рода прелесть, прелесть грезы съ одной стороны, полуудовлетворенiя съ другой, прелесть того состоянiя, когда человекъ


    Сладкую влагу
    Сна на заре..

    И оттого, никому неудается подмечать такъ хорошо задатки зараждающихся чувствъ, тревоги получувствъ и наконецъ подымающiеся подчасъ въ душе человека отпрыски прошедшихъ чувствъ и старыхъ впечатленiй, былыхъ стремленiй, которыя "далеки какъ выстрелъ вчернiй" памяти былого, которая:

    Крадется въ сердце тревожно...

    Исполнена тайны жестокой
    Душа замирающихъ скрипокъ.

    Ибо въ дальнейшемъ напримеръ развитiи смутнаго впечатленiя ясно, что хотелъ поэтъ сказать:

    Средь шума толпы неизвестной

    Напомнили силой чудесной
    Они мне все сердце родное:
    Ожившая память несется
    Къ прошедшей тоске и веселью,

    За каждой безумною трелью...

    Вообще въ такихъ случаяхъ, читатель, увлеченный чувствомъ поэта, не проситъ отъ него строгой логической последовательности, не подвергнетъ его ответственности за быстрые скачки и переходы мысли, какъ напримеръ въ стихотворенiи:

    Младенческой ласки доступенъ мне лепетъ...

    не спроситъ тутъ, почему поэта что-то кинуло обратиться вдругъ, совсемъ неждано-негаданно къ какой-то звезде "что такъ ярко сiяетъ" и сказать ей:

    читатель, понимая лиризмъ мотива, порыва поэта, не захочетъ съ математической точностью разлагать, поверять отчетливость фигуръ и троповъ, такого напримеръ стихотворенiя:

    О, незови! страстей твоихъ так звонокъ
    Родной языкъ...
    Ему внимать и плакать какъ ребенокъ,

    ему и некогда поверять тутъ постройки, когда целое явнымъ образомъ вырвалось изъ души разомъ въ ответъ на воззванья страстей и блаженствъ,

    Которымъ нетъ названья
    И меры нетъ...

    Читатель не спроситъ такъ же поясненiй некоторыхъ странностей, подробностей очевидно частныхъ, местныхъ въ некоторыхъ стихотворенiяхъ, хотя конечно было бы лучше, еслибъ не бросалъ лирикъ многаго безъ поясненiя, еслибъ везде доводилъ онъ причудливыя мечты фантазiй до ихъ возможной ясности, какъ удалось ему это въ стихотворенiи:


    въ которомъ наглядно совершается греза:
    Въ царстве тихой, светлой ночи майской,

    когда звезды, дрожа лучами, какъ будто все ближе и ближе нисходятъ къ намъ, и

    На суку извилистомъ и чудномъ,

    Вся въ огне, въ сiяньи изумрудномъ
    Надъ водой качается жаръ-птица.

    когда наконецъ:

    Листья полны светлыхъ насекомыхъ,

    Много сновъ и много сладкой веры...

    Роскошь и прихотливость фантазiи является здесь въ замечательнейшей степени. Да! здесь "все растетъ и рвется вонъ изъ меры", какъ будто въ индейскомъ мiре, все сказачно, все капризно, мечтательно, и между-темъ все понятно; это какiе-то чудные узоры, рисумые луннымъ светомъ въ летнюю ночь, полную шелеста листьевъ и благоуханiя цветовъ, озаренную еще для васъ взглядомъ любимой женщины.

    Хорошо было бы, еслибы самыя тонкiя душевныя впечатленiя поэтъ взводилъ везде такъ удачно въ объективныя представленiя, какъ и въ своихъ "Вечерахъ и ночахъ", составляющихъ едва ли не лучшее изо всего, чтó когда-либо написалъ онъ.

    Въ сущности нетъ ничего труднее, какъ описывать природу, если только воспроизведенiе ея моментовъ можно назвать описанiемъ. Природа жива, какъ человекъ, разнообразна и неуловима въ своихъ оттенкахъ и отливах, какъ разнообразна жизнь, и широка должна быть натура художника, могущаго уловить всецело хотя одинъ ея моментъ, передать хоть частицу ея необъятнаго содержанiя. Передать моментъ природы значитъ дать другимъ этотъ моментъ, значитъ заставить читателя слышать таинственный шелестъ девственныхъ лесовъ Америки, какъ делали Шатобрiанъ и Куперъ, дышать прелестью украинской ночи, какъ Гоголь, сочувствовать могиле Ленскаго, какъ Пушкинъ, плакать о погибшей Грецiи, какъ Байронъ въ "Гяуре". Всякiй истинно-великiй поэтъ есть вместе съ темъ и поэтъ описательный, отождествляетъ ли онъ свое внутреннее съ моментами природы, какъ Гёте, переноситъ ли онъ свое личное настроенiе на природу, какъ Байронъ, все равно.

    У Фета въ его "вечерахъ и ночахъ" глубокое воззренiе на природу облеклось въ самыя изящныя и самыя роскошныя формы: это целая поэма спокойно, разумно наслаждающагося духа, поэма, въ которой часто мудрое слово дружится съ полнымъ чувствомъ самозабвенiя на груди матери-природы. Особенно чувство полной, беззаветной, нисколько не охарактированной преданности впечатленiямъ поражаетъ читателя своею наивностью и простотою. То любо поэту безъ цели плыть по реке:

    Никто мне не скажетъ, куда ты
    Поехалъ, куда загадалъ...

    А берегъ во мраке пропалъ...

    то благодаритъ онъ соседа за то, что тотъ держитъ соловья, и что въ садъ выходитъ вдыхать "Веспера свежесть" соседка; то говоритъ онъ намъ:

    Я люблю многое, близкое сердцу,
    Только редко люблю я...

    Такъ, забываясь,
    Под звучную меру весла,
    Орошоннаго пеной шипучей.

    И одинъ островокъ милъ ему предпочтительно, островокъ, любимый красноглазымъ кроликомъ, да гордымъ лебедемъ, да соловьемъ, который поетъ по зарямъ,


    Месяцъ обманчивымъ светомъ
    Сребритъ и волны и листья...
    Онъ не молкнетъ; поетъ
    Все громче и громче.

    былъ сделанъ вопросъ, чтобы на него данъ былъ ответъ: равнодушная прекрасная природа не отвечаетъ мечтателю, и только

    Мелкiя волны что то шепчутъ съ кормою,
    Весло недвижимо,
    И на небе ясномъ высоко сверкаетъ зарница.

    И равно, какъ поэта, такъ и васъ удовлетворяетъ это многозначительное безмолвiе природы.

    Только пчела узнаетъ въ цветке затаенную сладость
    Только художникъ на всемъ чуетъ прекраснаго следъ...

    То приветствуетъ онъ ночь дивнымъ, прямо изъ души излившимся приветствiемъ:

    Здравствуй! тысячу разъ мой приветъ тебе, ночь!

    Тихая теплая,
    Серебромъ окаймленная!

    Какой оптичной прелестью дышетъ еще другое описанiе ночи, ночи въ городе, ночи, когда

    Тихо и чутко

    какимъ горацiанскимъ остроумiемъ отличается жалоба Юпитеру Плювiю! что за образность въ чудныхъ описанiяхъ переливовъ луннаго света!..

    Но не менее этой способности пластически ясно и определенно выражать впечатленiя, которыя сами по себе подлежать определенiю, сильна въ Фете и другая его способность уловлять въ высшей степени тонко и музыкально впечатленiя, которыхъ вся прелесть заключается въ ихъ неопределенности. Некоторыя изъ такихъ мелодiй нашего поэта исчерпываютъ чувство до глубины, несмотря на видимую краткость и сжатость. Приводимъ напримеръ следующую мелодiю:

    Не отходи отъ меня,
    Другъ мой, останься со мной!

    Мне такъ отрадно съ тобой.
    Ближе другъ къ другу чемъ мы,
    Ближе нельзя намъ и быть;
    Чище, живее, сильнее,

    Если же ты предо мной
    Грустно головку склоня, --
    Мне такъ отрадно съ тобой.
    Не отходи отъ меня!

    внешнее;

    Шумела полночная вьюга,
    Въ лесной и глухой стороне
    Мы сели съ ней другъ подле друга,
    Валежникъ свисталъ на огне,

    Лежали на красномъ полу,
    А въ сердце, ни искры отрады
    И нечемъ прогнать эту тьму!
    Березы скрипятъ за стеною,

    О, другъ мой! скажи, что съ тобою!
    Я знаю давно, что со мной.

    Мы не видимъ здесь внутренняго сродства съ Гейне, потомучто не видимъ чувства, одушевляющаго стихотворенiя последняго, не видимъ жолчной иронiи, заостряющей почти каждое изъ нихъ; не видимъ резко-выдающейся личности поэта, которая у Гейне, несмотря на всю свою силу, становится даже смешна подчасъ своими мелочными претензiями. Въ стихотворенiяхъ Фета, чувство самой скорби и грусти какъ-то светло и нежно вовсе не потому, чтобъ оно было безмолвно: нетъ! впечатленiя тяжолыя и мрачныя находятъ у него соответственный отзывъ; только личность поэта нисколько не выдается изъ-за этихъ мрачныхъ впечатленiй, не драпируется въ нихъ. Возьмемте напримеръ одну изъ известныхъ всемъ его мелодiй:

    Давно ль подъ волшебные звуки,

    Канва ея построена до того художественно, что изящною оболочкою смягчается такъ-сказать тяжолое впечатленiе, претворяется во что-то таинственное, неуловимое вместе съ теми звуками, подъ которые носится поэтъ съ легкою тенью. Эта мелодiя -- целая музыкальная поэма.

    Все или почти все стихотворенiя поэта -- отзывы осязаемыхъ, полныхъ, поэтическихъ впечатленiй. Не на всехъ подействуютъ они одинаково, не многимъ даже доступны будутъ те легкiя впечатленiя, которыя обрели въ нихъ образъ и слово, но зато для организацiи сколько-нибудь тонкой, развитой эстетически, они почти что дневникъ ея лучшихъ, поэтичнейшихъ минутъ. Беседуетъ ли поэтъ съ полуночными образами, которые воютъ,

    Какъ духовъ испугавшiйся песъ;

    слушаетъ ли онъ отдаленные звуки музыки и уносится въ минувшее, которое


    Въ свой мiръ расцвеченный уноситъ,
    И ластится къ сердцу такъ нежно
    И такъ умилительно проситъ;

    передаетъ ли онъ успокоительное чувство, объемлющее грудь при виде необозримой степи:


    Небо ей сказало: спи!
    И курганы спятъ, и т. д.

    везде и повсюду его личныя впечатленiя отождествляются самыми моментами, ихъ породившими.

    Помните ли вы напримеръ его снега, въ которыхъ видно еще какое-то несознанное, неустановившееся стремленiе поэта къ новому содержанiю и къ новымъ формамъ. Всего более выступаетъ здесь впервые способность передавать въ осязаемыхъ, оригинальныхъ образахъ ощущенiя почти неуловимыя, почти непередаваемыя, способность делать доступнымъ внутреннiй мiръ души посредствомъ внешнихъ явленiй. Чтобъ пояснить нашу мысль, приводимъ следующее небольшое стихотворенiе:


    Мальчикъ дремлетъ на ковре,
    На дворе играетъ буря,
    Ветеръ свищетъ на дворе.
    "Полно тутъ тебе валяться,

    Подойди ко мне прощаться
    Да и спать себе ступай."
    Мальчикъ всталъ, а котъ глазами
    Поводилъ и все поетъ;

    Буря свищетъ у воротъ.

    Чемъ-то грустнымъ, чемъ-то тяжолымъ отзывается это стихотворенiе, повидимому все полное самыхъ наивныхъ образовъ, что-то драматическое есть даже въ этой картине однообразнаго зимняго вечера. Слышна скорбь человека, живого и страдающаго, одинокаго и чуждаго этой тихой, семейной картине. Полусердито, полунежно гонитъ онъ отъ себя мальчика, единственное живое существо, которое мешаетъ ему отдаться вполне всей тоске, навеваемой долгимъ, тяжкимъ вечеромъ, и вотъ онъ действительно одинъ:

    Мальчикъ встал, а котъ глазами
    Поводилъ и все поетъ;

    Буря свищетъ у воротъ.

    Нечего и пояснять, какъ глубоко это маленькое стихотворенiе въ своей безпритязательной простоте и наивности, какъ хороша самая его недосказанность и неопределенность. Многiя вероятно помнятъ также милое, грацiозное, поэтическое созданiе. "Знаю я, что ты, малютка...", этотъ идеалъ поэта легкiй, светлый, весь созданный изъ тончайшей пыли снеговъ; помнятъ также "Березу", которой сочувствуютъ какъ живому существу, такъ симпатично описалъ ее самъ поэтъ; помнятъ еще более это маленькое, ничего повидимому неговорящее и между-темъ полное жизни стихотворенiе, которое какъ-то невольно напрашивается на языкъ въ лунную зимнюю ночь:

    Чудная картина,
    Какъ ты мне родна:

    Полная луна.
    Светъ небесъ высокихъ,
    И блестящiй снегъ,
    И саней далекихъ

    IV

    Таковы были силы отрицательнаго взгляда. Съ одной стороны карающiй смехъ надъ чудовищно-нелепыми явленiями нашей показной действительности, -- съ другой стороны протестъ личности и развитiя ея самыхъ тонкихъ, даже причудливыхъ требованiй отъ жизни. Но отношенiе къ действительности Гоголя, выразившееся по преимуществу въ юморе, этотъ горькiй смехъ, карающiй какъ Немезида, потомучто въ немъ слышится стонъ по идеале, смехъ полный любви и симпатiи, смехъ, возвышающiй моральное существо человека, такое отношенiе могло явиться правымъ и целомудреннымъ только въ цельной натуре истиннаго художника.

    Не все уразумели тогда вполне эту любовь, действующую посредствомъ смеха, это горячее стремленiе къ идеалу. Для многихъ, даже для большой части понятна была только форма произведенiй Гоголя; очевидно было только то, что новая руда открыта великимъ поэтомъ, руда анализа повседневной, обычной действительности, и на то самое, на что Гоголь смотрелъ съ любовью къ непеременной правде, къ идеалу, на то другiе, даже весьма даровитые люди, взглянули только съ личнымъ убежденiемъ или съ предубежденiемъ. Отсюда ведутъ свое начало разные сатирическiе очерки и безконечное множество повестей сороковыхъ годовъ литературы, кончавшихся вечнымъ припевомъ: "И вотъ что можетъ сделаться изъ человека!" -- повестей, въ которыхъ по воле и прихоти ихъ авторовъ съ героями и героинями, задыхавшимися въ грязной действительности, совершались самыя удивительныя превращенiя, въ которыхъ все, окружавшее героя или героиню, намеренно изображалось карикатурно.

    Произведенiя съ такимъ направленiемъ писались въ былую пору въ безчисленномъ количестве; ложь ихъ заключалась преимущественно въ томъ, что они запутывали читателя подробностями, взятыми повидимому изъ простой повседневной действительности, доказывавшими въ авторахъ ихъ несомненный талантъ наблюдательности, и вводили людей несведущихъ, незнакомыхъ съ бытомъ въ заблужденiе. Безспорно, что была и хорошая сторона и своего рода заслуга въ этой чисто отрицательной манере, но односторонность и ложь ея скоро обнаружились весьма явно. Забавнее всего было то, что никогда такъ сильно не бранили романтизма, какъ въ эту эпоху самыхъ романтическихъ отношенiй авторовъ къ действительности.

    поневоле въ той же самой действительности, темъ более, что находилось много людей, которые съ сомненiемъ качали головою, читая разныя карикатурныя изображенiя действительности и дерзали думать, что слишкомъ мрачныя или слишкомъ грубыя краски употреблялись на картине, что живописцы видимо находятся въ припадке меланхолiи, что родственники разныхъ барышень вовсе не такiе звери, какими они кажутся писателямъ, что даже и особенно грязны являются они только потому, что какому-нибудь меланхолическому автору хотелось въ виде особенной добродетели выставить чистоплотность какой-нибудь Наташи... Усомнились однимъ словомъ въ томъ, чтобы действительность была такъ грязна и черна, а романтическая личность такъ права въ своихъ требованiяхъ, какъ угодно было ту и другую показывать повествователямъ. Русскiй человекъ отличается какъ известно особенною сметливостью: онъ готовъ признать все свои действительные недостатки, но не станетъ ихъ преувеличивать и не впадетъ поэтому въ мрачное мистическое отчаянiе.

    Въ общемъ убежденiи образовался протестъ противъ исключительныхъ требованiй романтической личности за действительность.

    Но за какую действительность?

    Ведь у насъ ихъ, действительностей, видимымъ образомъ две. Одна на показъ, офицiальная, другая подъ спудомъ, бытовая... Разъяснять эту мысль здесь нетъ необходимости. Протестъ поднимался тогда еще смутно, самъ для себя неясный, на первый разъ даже более за внешнюю, показную действительность.

    Въ ответъ на этотъ смутный, неопределенный протестъ явилось примечательно яркое, но чисто внешнее дарованiе, безъ глубокаго содержанiя, безъ стремленiя къ идеалу, дарованiе г. Гончарова. Яркiя достоинства таланта г. Гончарова признаны были безъ исключенiя всеми при появленiи его перваго романа: "Обыкновенной исторiи." Расказъ его "Иванъ Савичъ Поджабринъ", написанный какъ говорятъ прежде, но напечатанный после "Обыкновенной исторiи", многимъ показался недостойнымъ писателя, такъ блестяще выступившаго на литературное поприще, но въ сущности въ "Поджабрине" точно также какъ и въ "Обыкновенной исторiи", обнаруживались почти одинаково все данныя таланта г. Гончарова, и какъ то, такъ и другое произведенiе страдали равными, хотя и противоположными недостатками. Въ "Обыкновенной исторiи" голый скелетъ психологической задачи слишкомъ резко выдается изъ-за подробностей; въ "Поджабрине" частныя, внешнiя подробности совершенно поглощаютъ и безъ того уже небогатое содержанiе: оттого-то оба эти произведенiя собственно не художественныя созданiя, а этюды, хотя правда этюды, блестящiе яркимъ жизненнымъ колоритомъ, выказывающiе несомненный талантъ высокаго художника, но художника, у котораго анализъ, и при томъ очень дешовый и поверхностный анализъ, подъелъ все основы, все корни деятельности. Сухой догматизмъ постройки "Обыкновенной исторiи" кидается въ глаза всякому. Достоинство "Обыкновенной исторiи" заключается въ отдельныхъ художественно обработанныхъ частностяхъ, а не въ целомъ, которое всякому, даже самому пристрастному читателю представляется какимъ-то натянутымъ развитiемъ напередъ заданной темы. Кому не явно, что Петръ Ивановичъ, съ его безпощаднымъ практическимъ взглядомъ, не лицо действительно существующее, а олицетворенiе известнаго взгляда на вещи, нечто вроде Стародумовъ, Здравомысловъ и Правосудовыхъ старинныхъ комедiй, съ темъ только различiемъ, что Стародумы, Здравомыслы и Правосудовы, при всей нелепости ихъ, были представителями убежденiй гораздо более благородныхъ и гуманныхъ, нежели узкая практическая теорiя Петра Ивановича Адуева? Кому не ясно, что съ другой стороны Александръ Адуевъ слишкомъ намеренно выставленъ авторомъ и слабее и мельче своего дядюшки, что на дне всего лежитъ такая антипоэтическая тема, такая пошлая мысль, которыхъ не выкупаютъ блестящiя подробности... Замечательно въ высшей степени, что "Обыкновенная исторiя" понравилась даже отжившему поколенiю, даже старичкамъ, даже помнится "Северной пчеле"; это свидетельствовало не объ особенномъ ея художественномъ достоинстве, а просто о томъ, что воззренiе, подъ влiянiемъ котораго она написана, было не выше обычнаго уровня. Нужна была реакцiя, -- действительность заявляла свои права; на первыя требованiя ея ответило какъ могло и какъ умело блестящее внешнее дарованiе г. Гончарова "Обыкновенной исторiей", этой истинной эпопеей чиновническаго воззренiя и азбучной мудрости, стоявшей совершенно въ уровень съ первыми, поверхностными началами протеста за действительность противъ романтической личности. Дарованiе г. Гончарова не пошло по новой дороге: оно вышло целикомъ изъ той же самой категорiи произведенiй и было только ея цветомъ. Примиренiе выразилось въ "Обыкновенной исторiи" иронiею какого-то отчаянiя, смехомъ надъ протестомъ личности съ одной стороны и апотеозою торжества сухой, безжизненной, безосновной практичности. Все было тутъ принесено въ жертву этой иронiи. Авторъ вывелъ две фигуры: одну жиденькую, худенькую, слабенькую съ ярлыком на лбу: "Романтизмъ" якобы молодого поколенiя, и другую крепкую, спокойную и определенную какъ математика, съ ярлыкомъ на лбу: "практическiй умъ"; сей последнiй разумеется торжествовалъ в своихъ расчетахъ, какъ добродетельная любовь въ старинныхъ романахъ и комедiяхъ. Такова была мысль произведенiя г. Гончарова, мысль нимало не скрытая, а напротивъ просившаяся наружу, кричавшая въ каждой фигуре романа. Много нужно было таланта для того, чтобы читатели забывали явно искуственную постройку произведенiя; но кроме силы таланта, мысль ответила на требованiе большинства, т. е. моральнаго и общественнаго мещанства. Романъ, повторяю я, понравился всемъ такъ-называемымъ практическимъ людямъ, которые всегда любятъ, когда бранятъ молодое поколенiе за разныя и неподобныя стремленiя, понравился даже темъ господамъ, которые косо посматривали на "Мертвыя души", или издевались надъ ними. Въ наивной радости своей, протестъ за внешнюю, показную действительность не замечалъ, что иронiя романа пропадала задаромъ, что романтическое стремленiе не признавало, не признаетъ и никогда не признаетъ въ жиденькомъ Александре Адуеве своего питомца.

    Прошло много времени, пока протестъ за действительность выросъ и окрепъ до сознанiя. Втеченiи всего этого времени, талантъ г. Гончарова напомнилъ о себе только "Сномъ Обломова", да кругосветнымъ путешествiемъ на фрегате Паллада, и въ этой книге онъ остался веренъ самому себе или лучше сказать тому низменному уровню, до котораго онъ себя умалилъ. Поразительно яркiя описанiя природы, мастерство отделки мелочныхъ подробностей, наблюдательность остроумная и меткая, и положительное отсутствiе идеала во взгляде -- вотъ что явилось въ этой книге, которую опять-таки съ жадностью прочла вся публика; она ведь у насъ несколько охотница до японскихъ воззренiй, особенно если этимъ воззренiемъ обрекъ себя на служенiе талантъ безспорно-сильный.

    Явился наконецъ давно жданный Обломовъ. Прежде всего, онъ не сказал ничего новаго. Все его новое высказано было гораздо прежде въ "Сне Обломова" -- я разумею все существенно новое, такое, что возбуждаетъ толки, возбуждаетъ вражды и симпатiи. Успехъ "Обломова" что ни говорите, былъ уже спорный, вовсе не то что успехъ "Обыкновенной исторiи." Да оно такъ и должно было быть. Эпоха другая, сознанiе выросло. "Обыкновенная исторiя" польстила требованiю минуты, требованiю большинства, чиновничества, моральнаго мещанства. "Обломовъ" ничему не польстилъ и опоздалъ покрайней-мере пятью или шестью годами... Въ "Обломове" Гончаровъ остался темъ же, чемъ былъ въ "Обыкновенной исторiи", и построенъ его "Обломовъ" по такимъ же сухимъ догматическимъ темамъ, какъ "Обыкновенная исторiя"; въ подробностяхъ своихъ он если хотите еще выше "Обыкновенной исторiи", психологическимъ анализомъ еще глубже, но наше сознанiе, сознанiе эпохи шло впередъ, а сознанiе автора "Обыкновенной исторiи" застряло въ Японiи. Польстилъ Обломовъ только весьма небольшому кружку людей, которые верятъ еще тому, что врагъ нашъ въ деле развитiя -- наша собственная натура, наши существенно-бытовыя черты и что все спасенiе для насъ заключается въ выделке себя по какой-то узенькой теорiи... Воззренiе этого небольшого кружка тоже далеко отстало отъ вопросовъ эпохи.

    "возлюби трудъ и избегай праздности и лености, иначе впадешь въ обломовщину и кончишь какъ Захаръ и его баринъ". Не споримъ, что это правило очень хорошее, не споримъ, что и напоминать его весьма полезно намъ, ибо насъ къ сожаленiю после несколькихъ вековъ нашего тупого сна следуетъ обучать даже такимъ простымъ истинамъ, что воровать не хорошо и что лениться скверно. Понимаемъ такъ же и то, что люди, живущiе исключительно вопросами минуты, люди честные и благородные, но недальновидные, должны были обрадоваться этой теме, какъ публицистъ "Современника", и съ яростью накинуться вместе съ авторомъ "Обломова", и даже больше чемъ самъ авторъ -- на обломовку и обломовщину. Не обвиняя ихъ въ увлеченiяхъ, заставившихъ ихъ въ ряду обломовцевъ включить и Онегина и Печорина и Бельтова и Рудина, приписываю этимъ невольнымъ увлеченiямъ самые лучшiе, самые благородные источники и знаю насколько обусловлена современными обстоятельствами отрицательная сторона этихъ увлеченiй, т. -е. сторона вражды къ обломовке и обломовщине. Но ведь азбучное правило, за которое они такъ ратоборствуютъ и которому пожертвовалъ романистъ всемъ, справедливо только отвлеченно взятое. Какъ только вы имъ, этимъ достойнымъ впрочемъ всякой похвалы правиломъ, станете какъ анатомическимъ ножомъ разсекать то что вы называете обломовкой и обломовщиной, бедная обиженная обломовка заговоритъ въ васъ самихъ, если только вы живой человекъ, органическiй продуктъ почвы и народности. Пусть она погубила Захара и его барина, но ведь передъ ней же склоняется въ смиренiи Лаврецкiй Тургенева, въ ней же обретаетъ онъ новыя силы любить, жить и мыслить. Онъ долго сближался съ нею, шляясь охотникомъ по полямъ, по трясинамъ и болотамъ, онъ съ болью сердца (да простится мне, что я начинаю уже смешивать самого поэта съ героемъ его последняго произведенiя) виделъ и видитъ ея больныя места, ея запущенныя язвы, но онъ видитъ и то, что она неотделима органически отъ его собственнаго бытiя, что только на ея почве можетъ онъ жить неискуственною, негальваническою жизнью, и полный такого искренняго сознанiя, готовъ скорее идти въ крайность положительнаго смиренiя передъ нею, чемъ въ противоположную крайность азбучнаго правила.

    Несостоятельность практическаго воззренiя заключалась и въ самомъ зерне, изъ котораго родился весь Обломовъ, въ "Сне Обломова", этомъ фокусе, къ которому весь романъ приводится, для котораго чуть ли не весь онъ написался... Антипоэтичность азбучно-практической темы темъ непрiятнее подействовала и тогда на безпристрастныхъ читателей, что внешнiя силы таланта выступили тутъ съ необычайною яркостью. Вы помните, что прежде чемъ авторъ переноситъ васъ въ "райскiй уголокъ зелени", созданный сномъ Обломова, онъ несколькими штрихами мастерского карандаша рисуетъ иной край, иную жизнь, совершенно противуположные темъ, въ которые переноситъ насъ сонъ героя... Вы чувствуете въ манере изложенiя присутствiе того искомаго, спокойнаго творчества, которое по воле своей переноситъ васъ въ тотъ или другой мiръ, и каждому сочувствуетъ съ равною любовью... И потомъ передъ вами до мелкихъ оттенковъ создается знакомый вамъ съ детства бытъ, мiръ тишины и невозмутимаго спокойствiя во всей его непосредственности. Авторъ становится истиннымъ поэтомъ, и какъ поэтъ умеетъ стоять въ уровень съ создаваемымъ имъ мiромъ, быть комически наивнымъ въ расказе о чудовище, найденномъ въ овраге обитателями, и глубоко трогательнымъ въ созданiи матери Обломова, и истиннымъ психологомъ въ исторiи съ письмомъ, которое такъ страшно было распечатать мирнымъ жителямъ "райскаго уголка зелени", и наконецъ эпически-объективнымъ художникомъ въ изображенiи сна, который объемлетъ всю обломовку.

    Помните еще место о сказкахъ, которыя повествовались Илье Ильичу и конечно всемъ намъ более или менее, которыхъ пеструю и широко фантастическую канву поэтъ развертываетъ съ такою силою фантазiи? Помните еще остальныя подробности: семейный разговоръ въ сумерки, негодованiе жены Ильи Ильича на его безпамятство въ отношенiи къ разнымъ приметамъ, сборы его отвечать на письмо, составлявшее несколько времени предметъ тревожнаго страха... Все это полный, художнически созданный мiръ, влекущiй васъ неодолимо въ свой очарованный кругъ...

    И для чего же гибель сiя бысть? Для чего же поднятъ весь этотъ мiръ, для чего объективно изображонъ онъ съ его настоящимъ и съ его преданiями? Для того, чтобъ наругаться надъ нимъ во имя практически-азбучнаго правила, во имя китайскихъ воззренiй Петра Ивановича Адуева или во имя татарско-немецкаго воззренiя Штольца, ибо Штольцъ все-таки татаринъ, хоть и немецъ, татаринъ по душе и по делу въ своей разделке съ кредиторомъ Ильи Ильича... Для чего въ самомъ "Сне" непрiятно-резкая струя иронiи въ отношенiи къ тому, чтó все-таки выше штольцовщины и адуевщины?

    Нетъ! герои нашей эпохи не Штольцъ Гончарова и не его Петръ Ивановичъ Адуевъ, да и героиня нашей эпохи тоже -- не его Ольга, изъ которой подъ старость, если она точно такова, какою вопреки многимъ грацiознымъ сторонамъ ея натуры показываетъ намъ авторъ -- выйдетъ преотвратительная барыня съ вечною и безцельною нервною тревожностью, истинная мучительница всего окружающаго, одна изъ жертвъ богъ-знаетъ чего-то. Я почти уверенъ, что она будетъ умирать какъ барыня въ "Трехъ смертяхъ" Толстого... Ужь если между женскими лицами г. Гончарова придется выбирать непременно героиню, безпристрастный и непотемненный теорiями умъ выберетъ, какъ выбралъ Обломовъ, Агафью Федосеевну, не потому только, что у нея локти соблазнительны и что она готовитъ пироги, а потомучто она гораздо более женщина, чемъ Ольга.

    "Обломова", какъ у таланта все-таки замечательно яркаго, хотя и чисто внешняго, стало-быть живого -- сердце лежитъ гораздо больше къ Обломову и къ Агафье, чемъ къ Штольцу и къ Ольге. За надгробное слово Обломову и его хорошимъ сторонамъ, его чуть не упрекнули ярые гонители обломовщины, которымъ он польстилъ, и которые яростно накинулись нетолько на Обломова, но по поводу его -- на Онегина, Печорина, Бельтова и Рудина во имя Штольца, и самого Штольца принесли въ очистительную жертву Ольге. Въ последнемъ нельзя съ ними не согласиться: Ольга точно умнее Штольца; онъ ей съ одной стороны надоестъ, а съ другой попадетъ къ ней подъ башмакъ и действительно будетъ жертвою того духа нервнаго самогрызенiя, которое эфектно въ ней только пока еще она молода, а подъ старость обратится на мелочи и станетъ однимъ изъ обычныхъ физiологическихъ отправленiй.

    А. ГРИГОРЬЕВЪ

    Раздел сайта: