• Приглашаем посетить наш сайт
    Салтыков-Щедрин (saltykov-schedrin.lit-info.ru)
  • Беседы с Иваном Ивановичем о современной нашей словесности и о многих других вызывающих на размышление предметах

    Беседы с Иваном Ивановичем о современной нашей словесности и о многих
    других вызывающих на размышление предметах {277}

    I

    Едва я дал слово редактору «Сына отечества» принять на себя обязанность извещать многочисленных читателей его журнала о современных явлениях нашей словесности и (наипаче) нашей журналистики, плодящейся и множащейся у нас не по годам и месяцам, а по дням и по часам, - едва я дал такое слово, как уже почувствовал и страх, и нечто похожее на раскаяние и угрызения совести. Есть ли возможность, - подумал я невольно, - в сжатых, но между тем в возможно полных очерках, - еженедельно и непременно к сроку, - непременно к середе, роковой середе («не позже середы» - гласило редакторское распоряжение), - представлять все разнообразное движение разнообразной нашей письменности?.. Потому что, во всяком случае, приходилось литературу принять в широком смысле, в смысле письменности, - иначе грозила опасность попасть в другое, тоже крайне неприятное положение. Попробуй-ка посмотреть на литературу, как на искусство, - за недостатком материалов в два, в три месяца раз напишешь статью. Статья выйдет, пожалуй, и широковещательная, пожалуй, и серьезная, да читатели не будут довольны и, надо сказать правду, - по всей справедливости не будут довольны. Они хотят отчета о современном движении умственном и нравственном, а я их буду угощать только тем, что мне лично нравится, меня лично занимает или шевелит, во мне пробуждает умственную и душевную работу.

    В крайне колеблющемся, гамлетическом состоянии духа пришел я к приятелю моему, Ивану Ивановичу.

    … но увы! читателей другого журнала{278}, но увы! так давно… в начале прошлого года: а бытие рассказа, почиющего в журнале, - если рассказ не выдается резко из ряда других, - похоже на бытие шекспировских сильфов «Сна в летнюю ночь», для которых треть минуты служит единицею измерения времени… но еще более увы! рассказ был только началом без продолжения; стало быть, - и та небольшая доля силы, которая была в нем, - если только была, - парализована.

    А между тем мне необходимо познакомить читателей с моим Иваном Ивановичем. Он разрешил - как разрешал часто и прежде - все мои недоумения, разрешил, сам о том не думая, разрешил не мудрыми советами, а просто собственною своею особою…

    Приходится прибегнуть к простейшему средству показать читателям Ивана Ивановича только с тех сторон, которые нужны для начатого мною дела.

    Иван Иванович - мой старый знакомец, знакомец с детских лет. Мы чуть что не родились вместе - а росли так уж истинно вместе. Мы с ним и потом, выйдя из отроческих лет, живали полосами - и довольно частыми полосами - общею жизнию. Временами - и довольно надолго - я терял его из виду: случалось мне даже думать, что я навсегда потерял его из виду, - и вдруг он совершенно неожиданно возник передо мною, вечно тот же, вечный и последний романтик…

    В 1858 году, в октябре месяце, я расстался с ним в Берлине{279}, где встретил его точно так же неожиданно, как и всегда… Возвращаясь в любезное отечество, я покидал его там в положении, весьма похожем на положение тургеневского Рудина в эпилоге этой повести, - в положении, которому помочь никак не мог, к крайнему моему прискорбию: покидал больного, желчного, хандрящего, витающего по земле, - да еще вдобавок по чужой земле, да еще, кроме того, по немецкой земле, без средств и без дели, и в январе 1859 года опять увидал его в Петербурге… живого, здорового и по-старому - прожигающего жизнь. Да! я решительно убежден, что над Хлобуевыми, - ибо мой Иван Иванович столько же Хлобуев{280}, сколько Рудин{281} и Веретьев{282}, что над Хлобуевыми, говорю я, носится какая-то особенная, хранящая их сила…

    себя эти истории, но только это не так… До этой чисто жизненной стороны его личности читателям в настоящую минуту нет, впрочем, никакого дела, ибо она к предмету не относится.

    Я люблю Ивана Ивановича в особенности за самостоятельность его ума, за ту полную самостоятельность, которой я не встречал ни в ком, кроме его, изо всех моих знакомых.

    Самостоятельность эта, - если хотите, - капризна; в ней, кроме того, проглядывает подчас какая-то для нас всех, более или менее добрых и честных мещан или напрягающих себя на ярый фанатизм теоретиков, - страшная отрешенность от множества положений, признаваемых за непоколебимые. Один общий наш с Иваном Ивановичем приятель серьезно упрекал не раз при мне Ивана Ивановича в положительном отсутствии того, что на языке обыкновенных смертных зовется нравственностью и что Иван Иванович зовет индравственностью. Тот же самый весьма остроумный общий наш с Иваном Ивановичем приятель шутя, но сознательно говаривал часто, что у хороших людей зовется угрызениями совести, у Ивана Ивановича носит романтическое название хандры; он, пожалуй, и прав, наш общий приятель, - но за что же он любит Ивана Ивановича… если уже, впрочем, не разлюбил? За что я его люблю - я это очень хорошо знаю и не обинуясь отвечу: за особую складку его ума и за его искренность во всем, в дурном и хорошем. Еще я люблю его за то, что он вовсе не теоретик, а человек жизни, что ему под сорок, а он все еще, даже до сих пор, - вера в жизнь и жажда жизни, что под этим словом «жизнь» разумеет он не слепое веяние минуты, а великую, неистощающуюся, всегда единую тайну… Некоторого рода трансцендентализм - роднит нас с Иваном Ивановичем, хотя я никогда не могу идти так смело и так последовательно по пути этого трансцендентализма, как мой приятель… ни в жизни, ни в мысли, когда дело дойдет до приложений мысли к явлениям - каким бы то ни было, - хотя бы даже литературным.

    Иван Иванович сам не окунулся в литературу, хотя пишет стихи по старой памяти. Стихи его - это какие-то клочки живого мяса, вырванного прямо с кровью из живого тела. Право! лучше сравнения я не нахожу, и потому они имеют значение только для тех, кто знает жизнь Ивана Ивановича, стало быть, для очень немногих, да и этим немногим известны только полосы жизни, а не вся жизнь Ивана Ивановича. Природа вообще, кажется, собиралась создать из Ивана Иваныча артиста, но почему-то не докончила своего зачинания. Чтоб быть артистом, Ивану Ивановичу нужно было сосредоточиться в самого себя, а он любил всегда лучше переживать жизнь в жизни, чем, переживая и перерабатывая ее в сознании, передавать в письме, образе или звуке…

    Вообще странный и оригинальный субъект мой Иван Иванович, оригинальный, впрочем, как хаос, а не как стройное явление. Столь упорной воли с величайшей бесхарактерностью, горячей веры с безобразным цинизмом, искренних убеждений с отсутствием всяких прочных основ в жизни… право, я не умею иначе назвать, как хаосом, моего последнего романтика… Да и последний ли он, вот что часто приходило и приходит мне в голову…

    Дело в том, что к этому самому Ивану Ивановичу направился я из редакции «Сына отечества» - в вышеупомянутом мною тревожном состоянии духа.

    Иван Иванович живет довольно далеко от места, где помещается редакция «Сына отечества». Он вообще не любит Петербурга, хоть и живет в нем теперь, хоть и проживет, может быть, долго, - и в самом Петербурге основался в такой стороне его, которая лежит к Москве или «тянет» к Москве, употребляя выражение наших старинных юридических актов. «Все как будто к Москве ближе», - говорит он с улыбкою тем, которые жалуются на дальность расстояния его Гончарной улицы. В сущности, впрочем, не одна привязанность к Москве и вражда к Петербургу причиною тому, что он предпочитает Гончарную улицу другим улицам Петербурга. Стоит он в нумерах{283} и, несмотря на то, что платит втридорога, простоит в них, вероятно, долго. Почему именно - я когда-нибудь расскажу в подробности читателям, если они найдут интерес в знакомстве с моим героем. Покамест скажу только то, что номера эти, содержимые каким-то новгородским мещанином, дышат невероятным безобразием, а Иван Иванович может с таким же правом сказать: «я люблю безобразие, господа!», как Тарас Скотинин говорил: «я люблю свиней, сестрица!»{284}

    Когда я вошел, меня встретил почтенный хозяин Ивана Ивановича, с красными, вероятно от постоянной чувствительности, глазами, и с каким-то чухонским шепелянием в языке напевал, сидя на диване и царапая большим пальцем по струнам отличной гитары Ивана Ивановича:

    Не годится

    В любви, в любви нам нет стыда,-

    сильно ударяя на окончания возвратных голосов и давая их чувствовать - что вот-де они какие… Иван Иванович стоял у окна спиною к дверям и смотрел… Вероятно, на каланчу Каретной части, ибо не на что более смотреть на Гончарной улице. Заслышав мои шаги, он оборотился, Демьян Арсентьев тоже встрепенулся, бросил гитару и, по своему любезному расположению ко всегдашней чувствительности, умиленно осклабился, здороваясь со мной, и с какой-то осторожностью стал складывать мое пальто и бережно класть его на стул, как будто боясь, чтобы оно не ушиблось…

    - Что вы это, Демьян Арсентьевич, пели? - спросил я после обычных здорований с ним и с Иваном Ивановичем.

    Демьян Арсентьич, вместо ответа, опять умиленно осклабился, непосредственно затем подошел к столу-косячку, стоявшему в переднем углу, бережно приподнял стоявший на нем графин, налил содержавшегося в нем в рюмку - причем я заметил в руках его некоторое дрожание - и, поднося мне, произнес лаконически:

    На отрицание мое он только покачал головою с добродушнейшим сожалением - и выпил сам. Процессом этого выпивания им водки мы всегда наслаждаемся с Иваном Ивановичем. Горло, что ли, у него так устроено или другое что, только водка не проходит к нему прямо во внутренность; предварительно она им еще смакуется и бурчит у него во рту.

    - Вы говорите, что он пел? - отвечал Иван Иванович. - Известно что: не годится… как, Демьян Арсентьич?..

    Демьян Арсентьич крякнул, сел на диван и опять стал бряцать на гитаре…

    - Правду говаривал мне мой приятель Д., - продолжал Иван Иванович, - про семиструнную гитару, что она отличный инструмент на купеческих свадьбах: как ни ударь - все аккорд выходит. Вот послушайте, Демьян Арсентьев под один и тот же аккорд выкликает голосами разными.

    Я нарочно употребил слово выглядите, чтобы подразнить Ивана Ивановича, который терпеть его не может, - но на этот раз он не обратил ни малейшего внимания на неприятный ему термин.

    - Кто? я нынче злобен? - ответил он. - Я злобен? - и Иван Иванович подошел ко мне очень близко. - Да я нынче, напротив, доволен, бог знает как доволен, - продолжал он, - всем доволен, решительно всем, бряцаньем Демьяна Арсентьевича и каланчою Каретной части… Со мною редко бывает, что было сегодня, - по крайней мере, давно этого не бывало.

    - Что, что такое? - спросил я с невольным любопытством, зная, что в самом деле многое нужно для того, чтобы совсем расшевелить Ивана Ивановича, хотя и очень немногое и очень неважное может расшевелить его наполовину, - привыкши верить в его искренность и, стало быть, верить ему на слово, привыкши дорожить в нем теми минутами, когда он вполне доволен или чересчур недоволен.

    - Что я? - сказал Иван Иванович. - А вот что!..

    и начал читать своим лучшим и редким, именно тихим и вместе страстным топом:

    Осень землю золотом одела,

    Холодея, лето уходило,

    И земле, сквозь слезы, улыбаясь,

    На прощанье тихо говорило.

    Эти ленты и цветные платья,

    Эти астры, эти изумруды

    И мои горячие объятья.

    Я уйду - роскошная смуглянка,

    Низойдет любовница другая

    И свежей, и лучше, и моложе.

    У нее алмазы в ожерелье,

    Платье бело и синеет льдами,

    Волоса опушены снегами.

    О, мой друг! оставь ее спокойно

    Жать тебя холодною рукою!

    Я вернусь, согрею наше ложе,

    Иван Иванович сел ко мне боком, читая эти стихи и весь искренно отдаваясь им. Когда он оборотился, лицо его горело. Демьян Арсентьев, во время чтения оставивший бряцание на гитаре, по окончании промолвил только:

    - Э! отец!.. Вот у меня какой отец - истинно отец! Денег надо? к кому? к отцу… Ну и даст.

    Затем он направился к столу-косячку. Прочитанные стихи действительно поразили меня.

    - Что? - начал Иван Иванович, вперяя в меня тихий и мягкий взгляд. - Понимаете ли вы, - и взгляд его мгновенно оживился, - понимаете ли вы, - продолжал он, - что струею свежего, совсем свежего воздуха брызнули на меня эти стихи…

    - Несколько капризно! - заметил я. - Вредит, если вы хотите, еще то, что лето у нас среднего рода, а зима женского, - как вредит, пожалуй, лермонтовской переделке известного гейневского стихотворения то, что сосна и пальма женского рода{285}. Но действительно свежо, оригинально - и обаятельно…

    - Ну и капризность-то самая, - прервал меня Иван Иванович с тем же одушевлением, - похожа ли на чью-нибудь чужую капризность? хотя бы, например, на фетовскую?.. А вот на это что вы скажете, послушайте-ка.

    И Иван Иванович прочел из той же книги, особенно рельефно выдавая некоторые стихи:

    Над озером тихим и сонным,

    Сливается с камней на камни

    Холодный железистый ключ.

    Над ним молодой гладиатор,

    Он ранен в тяжелом бою,

    В глубокую рану свою.

    Как только затеплятся звезды

    И ночь величаво сойдет,

    Выходят на землю туманы,

    И к статуе грудь прижимая,

    Косою ей плечи обвив,

    Томится она и вздыхает,

    Глубокие очи закрыв..

    Как просит она у него

    Ответа, лобзанья и чувства

    И как обнимает его.

    И видят полночные звезды

    Как холоден с ней гладиатор

    В своем заколдованном сне.

    И долго два чудные тела

    Белеют над спящей водой…

    Сверкая алмазной росой.

    Сияет торжественно небо,

    На землю туманы ползут,

    И слышно, как мхи прорастают,

    Под утро уходит наяда,

    Печальна, бела и бледна,

    И, в сонные волны спускаясь,

    Глубоко вздыхает она.{286}

    … Да! стальные, - ораторствовал друг мой, уже вставши, - блестящие, как сталь, гибкие, как сталь, с лезвием, как сталь… У меня от затылка вдоль по спинному хребту бегали мурашки от множества отдельных стихов и образов - и в жар бросило от целого… Да! Это - сталь, чистая сталь! Пожалуй, господам, избалованным современными поэзиями, покажутся вещи молодого поэта и холодны, как сталь… Уж я даже слышал от одной барыни - большой любительницы стихотворений Некрасова да от одного господина, приходящего в неистовый восторг от всякого напряжения, что в стихах г. Случевского чувства мало… И слава богу, что чувствий у него нет: чувствия дешевы; страсть у него есть - без страсти эдакого образа, как наяду с гладиатором, не выдумаешь. Этот господин идёт в творчестве не от чувствий и даже не от мыслей и впечатлений, а прямо от образов, ярко предстающих его душе, захватывающих ее. Черт ли в них, в чувствиях? Вон у меня их очень много - девать некуда. Нет, я вам говорю, тут сразу является - поэт, настоящий поэт, не похожий ни на кого поэт, - стремительно заключил Иван Иваныч, а потом, немного отдохнув и проведя рукою по лбу, добавил: - а коли уж на кого похожий - так на Лермонтова.

    Я был положительно ошеломлен таким заключением; но прежде чем рассказывать дальнейшую мою беседу с Иваном Ивановичем, должен сделать объяснительное отступление.

    Горячее увлечение Ивана Ивановича в особенности изумило меня потому, что относительно поэзии Иван Иваныч судья необыкновенно строгий, даже своеобычливый и капризный. У него на это дело, как и на многое в жизни и в искусстве, совершенно особый взгляд. Лирики, говаривал он не раз, все равно что певцы. У одного большой и отлично обработанный голос, но ему петь нечего, и его песни - академическое показывание сил или этюды. У другого - голос небольшой, но в этом голосе есть глубоко симпатические ноты, и что он поет, то чувствует, и потому его однообразные звуки действуют на слушателей сильно, если не всегда, то, по крайней мере, в известные минуты. Так пел покойный Варламов{287}. Чем он пел, особенно в последние годы его жизни, - неизвестно, но пел, и глубоко западали в душу его песни: так - поет в стихах Огарев. Есть, наконец, певцы, у которых голос не обширен, но симпатичен и выработал себе особенную манеру, часто причудливую, капризную, но обаятельную, - Полонский, Фет… Взгляд, как вы видите, странный, но имеющий довольно оснований. Иван Иваныч любит из наших поэтов весьма немногих, кроме Пушкина и

    Лермонтова, а именно: Тютчева, Фета, Огарева и Полонского, и хотя отдает полную справедливость высокому дарованию Майкова и недавно еще любовался удивительною сменою ярких и колоритных картин Констанцского собора{288} и назвал Майкова за эту прекрасную вещь Веронезом, - но говорит, что Майков по натуре более живописец, чем певец, что живопись увлекает его в вечную погоню за частностями. В Мее он видит какую-то большую, неустановившуюся силу, какой-то огромный запас средств, расточаемых часто понапрасну, но - большая честь Ивану Ивановичу - он ценит, как немногие, блестящие стороны Мея и был весьма оскорблен статьею, появившеюся в одном из новых журналов, в которой о недостатке внутреннего содержания в поэзии Мея говорилось на двух печатных листах, а о новости его существенных достоинств, о его способности доводить русскую речь до типичности, как в некоторых местах «Ульяны Вяземской» и других произведениях, - одним словом, о Мее как о большом человеке в деле поэтического языка вообще, поэтически-народного в особенности, в деле воспроизведения народных типов - <на> одной страничке{289}.

    Иван Иванович, помню, выразился об авторе этой странной критической статьи народною поговоркою: не рука Макару корову доить. Что касается до одного из главных корифеев нашей современной поэзии, до г. Некрасова, то мнение Ивана Ивановича в этом случае так странно, что, приводя его, я боюсь окончательно скомпрометировать моего героя в глазах читателей и в особенности читательниц, вероятно знающих наизусть превосходные стихотворения о Ваньке ражем и о купце, у коего украден был калач{290}. Иван Иванович говорит странные вещи: Некрасов, по его мнению, замечательный, может быть, по задаткам натуры высокий поэт, но стихотворения его не поэзия: в них (по мнению Ивана Ивановича) носится, видимо, какая-то сила, по сила эта извращена и напряжена… Если слушать Ивана Ивановича, то г. Некрасов так-де убивает эстетическое чувство в увлекающихся им юношах и женщинах, как г. - бов{291} убивает в своих последователях мыслящую способность. Пытался я обо всех этих пунктах спорить с моим романтиком, но его не переспоришь! А между тем он уже раз чуть не со слезами читал:

    Я сон чужой тревожить не хочу.

    Довольно мы с тобою проклинали,

    Один я умираю и молчу.{292}

    Он же без волнения не может прочесть:

    Хотя вместе с тем говорит не обинуясь, что исход этого стихотворения есть клевета на русскую жизнь и клевета на человеческую душу, что этот исход не общерусский, типический, а результат желчи и морального раздражения поэта… Напрасно многие весьма образованные госпожи читали ему эти стихи, закатывая глаза под лоб, с пафосом, с заскоком, употребляя его технический термин! Иван Иванович оставался и остается до сих пор при своем. Он раз пришел в истинный ужас, когда одна очень современная и развитая барыня, желая показать «в лучшем виде» - как говорят сидельцы про товар - необычайные способности своего восьмилетнего Петруши, или Пьерчика, заставила его прочесть перед Иваном Ивановичем с толком и чувством:

    У бурмистра Власа бабушка Ненила.{294}

    А когда я упрекнул его по этому поводу в моральном мещанстве - он расхохотался и объяснил мне, что он смотрит на дело не с нравственной точки зрения, а с эстетической, что самое стихотворение в нравственном смысле и обще-правильно и обще-чисто, но что Пушкин, а не Некрасов должен провожать русского человека в жизнь от колыбели до могилы, - на этом мы тогда и помирились: он ловко тронул мою чувствительную струну, мое религиозное поклонение величайшему представителю русской физиономии…

    Ясно, что в Иване Ивановиче - столь своеобычливом в оценке современного лиризма - чрезмерное увлечение стихами, хотя и прекрасными, хотя и действительно вполне поэтическими, но, во всяком случае, только что появившимися в «Современнике» с подписью имени совершенно неизвестного, - меня изумило, а открытое им сходство молодого поэта с Лермонтовым - ошеломило окончательно.

    - Да, на Лермонтова, - отвечал, нимало не смущаясь, мой последний романтик. - На Лермонтова, - повторил он, - да только по силе, по стали мысли, образов и стиха, но это и не Лермонтов, а это, говоря словами Лермонтова,-

    Другой,

    Еще не ведомый избранник.{295}

    Да-с! Говорю вам это прямо. Тут размах силы таков, что из его, вследствие случайных обстоятельств, или ровно ничего не будет, или уж если будет, то что-нибудь большое будет. Да-с! Это не просто высокодаровитый лирик, как Фет, Полонский, Майков, Мей, это даже не великий, но замкнутый в своем одиноком религиозном миросозерцании поэт, как Тютчев… Это сила, сударь мой, это сила идет, новая, молодая сила. Она может разлететься прахом или создать новый мир, прекрасный мир, самобытный мир, что-нибудь из двух - среднего быть не может…

    акта «Отелло», когда мы с ним видели великого Сальвини…{296} Таков он был еще в одну минуту, по поводу воспоминания о которой я опять ударюсь в маленькое отступление.

    Это было в славном городе Флоренске вскоре после того, как мы с ним видели Сальвини в «Отелло»… Вставши рано в одно прекрасное - это здесь говорится не для красоты слога - утро и налюбовавшись вдоволь молоденькою свеженькою зеленью в Кашинах, я побрел пить чай к Ивану Ивановичу. Он жил в это время на площади Santa Maria Novella в camere ammobiliate[меблированных комнатах (ит.).] которые содержала огнеокая синьора Джузеппина, - та самая, которая сказала нам о Сальвини: amarlo un giorno e poi morir[любить его один день, и после умереть (ит.).] , с которой мой романтик как-то потом сошелся, встретившись с ней в Prato, куда мы с ним поехали смотреть католическую церемонию il volo d'asino[полет осла (ит.).] , и которую он убедил еще гораздо лучше полюбить его на несколько дней и жить весело, чем Сальвини один день и умереть. Мне была страшная потребность видеть его в это утро. Накануне мы с ним читали «старую, вечно юную песню» - песню об Одиссее и из ее «морем шумящих страниц» черпали жизнь и упоение. Иван Иванович был в этот вечер решительно «богоравным мужем»{297}, он наглядно, очевидно показывал, как Гомер выпускает перед слушателями статую за статуею, то колоссальные изваяния, то легкие и светлые, - и какой-то ряд античных мраморных изваяний с незряще-зрящими сынами окружил нас - а через три дня назначен был нам с ним отъезд в вечный, как Одиссея, Рим: и нам было хорошо, и рады мы были и Одиссее и тому, что увидим вечный Рим, и тому даже, что огнеокая синьора Джузеппина лепетала контральтным тембром без толку и без умолку.

    Ивана Ивановича застал я в то утро лежащим на софе у открытого окна и вдыхавшим в себя яркое итальянское утро. Едва я вошел, как он закричал мне: «А какой я нынче сон видел, caro amico!»[дорогой друг (ит.).] - и пустился рассказывать свой сон так поэтически, как мне не передать. Ему привиделось, что явился поэт давно-жданный, давно-желанный, - и поэт был на какой-то высокой башне в странной, фантастической одежде, - и что подходил он к нему уже не как к простому смертному и смотрел на него не как на простого смертного. И полились, рассказывал он, звуки, какие он не знает, но звуки, звуки то восторгающие, то томящие, то пылающие… Глаза его горели тогда таким же точно блеском, как в передаваемую мною ныне беседу… И как тогда, так и теперь я не прерывал, я слушал Ивана Ивановича, хотя, конечно, ни он, ни я не воображали, что явился именно такой поэт, какой пригрезился ему во сне.

    - Слушайте, - продолжал он, опять взявши «Современник», - вы, неверующий или раз усумнившийся верить с тех пор, как вас пощипали за новое слово Островского{298}. Слушайте. - И он прочел мне остальные стихотворения г. Случевского.

    - Только ведь всего шесть стихотворений, - сказал он, кончивши чтение, - но их довольно. Тут есть все: и настоящая страстность, и умение рисовать намеками и широкими чертами, как в «Весталке», - и простота приема, простирающегося до дерзости, как в этом наивном сопоставлении жизни живых с жизнию мертвеца, скребущего землю и грызущего корни, - и фантастическое, как в «Вздохах»{299}, и, наконец, глубокий юмор, как в этом ветре, который

    Вдоль Невы широкой,

    Снегом сыплет калачи

    Бабы кривобокой.{300}

    Ведь эта последняя пьеска - ведь это просто шалость, по какая смелая, свободная и размашистая по приему и глубокая по цельному чувству шалость! Так шалят только люди с огромными силами… А эти вздохи, собирающиеся

    С остынувших щек старика-мертвеца,{301}

    эти вздохи - сильфы, которые

    Венцы отливают в холодном свету.

    В этой вещи фетовское сливается с тютчевским и образует нечто совершенно особое. Тут есть, пожалуй, своего рода капризность, своевольство, но капризность прелестная и своевольство могучее…

    Я схватился поскорее за шапку, наскоро простился и пустился домой, оставив Ивана Иваныча в жертву вечернюю - постоянным и неутомимым товарищам его загулов.

    Дома я успел пробежать многое в «Современнике» и в особенности остановился на поэтической, задушевно-глубокой статье Тургенева: «Гамлет и Дон-Кихот». Господа! Нам долго не нажить такого симпатического писателя, как Тургенев, писателя, который бы так искренно вкладывал всю свою душу в каждое свое произведение…

    А потом я опять перечел стихи г. Случевского и…

    Я ведь каюсь в этом публично - я почти согласен с Иваном Ивановичем, т. е. согласен с ним в том, что является новая сила, а какой ей будет исход - не возьму на себя дерзости решать заранее. Видимое дело только, что это - сила. Силе же и подобающий почет{302}, потому что она - божье дело, а не человеческое.

    II

    эти нумера, и почему мой эксцентрический приятель избрал их своим постоянным местопребыванием или, лучше сказать, почему он никак не может расстаться с этими нумерами.

    Как я имел уже честь объявить в прошлый раз, я покинул в октябре месяце предпрошлого 1858 года моего романтика в Берлине, в крайне странном положении. {303} Стоял он во граде Берлине на Kurstrasse, близехонько от известной церкви, построенной учеными немцами в подражание готическому стилю и делающей неприятный эффект плохой декорации или вообще всего, сочиненного нарочно, - в отеле «Красного орла» и был там уже с месяц кругом должен, потому что в Париже допил, как Рудин, последний грош, а впрочем, жил как следует и как, по заветным преданиям, приличествует жить благородному российскому путешественнику, пользовался как кредитом в общем столе, так и почтением кельнера отеля, красивейшего и глупорылейшего брюнета, полагавшего, что Trinkgeld[чаевые (нем.).] служит необманчивым признаком благосостояния кармана высокого гостя, истреблял ежедневно немалое количество кисленького рейнвейну и ежедневно виделся с Fraulein Linchen, которая - несмотря на дальность расстояния (она жила на Besserstrasse) - прибывала «на своих на двоих», как говорится, с аккуратностью немки, в три часа пополудни в общий стол отеля и разделяла с Иваном Ивановичем обычную трапезу общего стола, состоявшую из блюд, приправленных самыми неестественными украшениями - и сочиненными немцами так же нарочно, как вымышленная мною декорация, - украшениями вроде сладкояблочного соуса к сосискам, и заключавшуюся всегда ломтиками нашего русского черного хлеба, вывезенного из-за моря и засушенного, с сквернейшего свойства сыром. Впрочем, Fraulein Linchen пожирала с большим удовольствием все нарочно сочиненные блюда трапезы, а Иван Иванович ел, как волк, - скоро, порывисто и выбирая только куски пожирней и побольше. Он не только не был гастрономом, но от всей души презирал гастрономию. Он и в ней был, как во всем, - романтик; есть жадно, есть много, есть до излишества - как, бывало, едал он на купеческих свадьбах и именинах - он нисколько не считал противным идеализму, убежденный, что всякое чисто естественное удовлетворение не противоречит духовному нашему бытию, - но возведение еды в науку, в утонченное и хитрое наслаждение, равно как и

    множество других успехов нашего века по части комфорта, - называл он постыдным служением маммоне. За это, как и за многое другое, его называли циником, но, в сущности, он циником не был, - белье его всегда было безукоризненно свежо и чисто, одевался он всегда хорошо, хотя несколько эксцентрично и обходясь со своим платьем, как запорожцы с их бархатными шароварами. Множество женщин даже любили в нем эту небрежность; вообще женщины, если они настоящие, простые женщины, любят не то, что приписывают им в любовь мужчины; они не считали даже моего приятеля циником, потому что знали его лучше и ближе нас, мужчин, - они, пожалуй, смеялись вместе с нами над небрежностью и странностью его костюма, но в смехе их часто отзывалось вот что: «ничего-то, мол, вы, господа, не знаете - совсем он не циник, и лучше вас, нисколько об этом не думая, знает, что к нему идет и что нет. Он только не цирюльная вывеска - да ведь цирюльные вывески правятся только дамам полусвета да неестественным госпожам, любящим развивать и подымать до себя (техническое выражение) личности, которые они полагают стоящими на низшей против себя ступени развития». Так не только думали, так даже говаривали иные женщины, говоря со мной об Иване Ивановиче.

    Но - к делу.

    Fraulein Linchen - если вам сколько-нибудь интересно знать об этой, впрочем весьма обыкновенной, личности - была словлена Иваном Ивановичем в присутствии моем и в присутствии другого моего приятеля, старого грешника{304}, постоянно распаленного сладострастием и распалявшегося таковым даже при созерцании картин и статуй, потому что самое наслаждение изящным обратилось для него в духовное сладострастие, по казенному порядку в Тиргартене угощена сквернейшим глинтвейном и увезена на известном экипаже, именуемом Droschki, - к крайнему огорчению моего милейшего старого сатира, оставленного Иваном Ивановичем в очистительную жертву ужаснейшей харите, непозволительной тому рожру, - перезрелой сопутнице Fraulein Linchen, от которой милый сатир едва мог отделаться…

    «Zum Rothen Adler» [«У Красного орла» (нем.).] занимаемом Иваном Ивановичем, и, как истая немка, привязалась не к одним прусским талерам, - а к многим качествам Ивана Ивановича, соединяя с полезным приятное и делая так, чтобы и критическим целям было не противно и на schones Gefuhl[прекрасное чувство (нем. .] , на сладкое чувствие любви похоже… Как истая немка, она изливала свою душу в ласкательных прозвищах, как-то: «meine schone Puppe»[«моя куколка» (нем.).] и других, расточаемых ею даже на отдельные части особы Ивана Ивановича, вроде руки, носа и проч.; Ивану Ивановичу таковые изъявления чувствий были ужасно противны, по ему нужно было присутствие женщины, а я не находил даже этого и противным, ибо как в немцах, так и в немках не видал никогда ничего естественного: стало быть, одной неестественностью больше, одной меньше - не все ли равно. На мои глаза, даже Fraulein Linchen во сто крат была сноснее парижской приятельницы моего приятеля, рыжей m-lle Henriette, от которой, кроме постоянных жалоб на portier[привратника (фр.).] ее квартиры, жалоб, излагаемых всегда в выражениях весьма энергических и даме не совершенно приличных, постоянных сплетен про какую-то m-lle Estelle, тревожившую ее своими успехами в chateau de fleurs[цветочном замке (фр.).] , да толков о доблестных качествах души доктора Риккора, почему-то особенно ей любезного, я ничего не слыхивал. А в ней, в этой худой, сухой сердцем, исполненной пошлейших претензий m-lle Henriette, Иван Иванович ухитрялся находить особенного рода грацию, змеиные свойства и проч. и проч.

    Да что же это, наконец, такое? - может возопить гласом велиим редакция «Сына отечества». Я вас пригласила (так она может сказать - абстракция, моральное лицо, называемое редакциею), - я вас, милостивый государь, пригласила обозревать еженедельно ход русской словесности, а наипаче российской журналистики, а вы пишете мне малоназидательные истории о вашем приятеле Иване Ивановиче, забывая, что я, редакция, - лицо моральное в двояком смысле. На это я могу ответить только, что, во-первых, я обязанности своей не забуду и в мраке забвения явлений русской словесности не оставлю, - только всякой вещи есть время под солнцем; и во-вторых, что рассказы мои получат со временем и достодолжную назидательность, хотя и в настоящем случае они в назидательности нисколько не уступают - уступая, конечно, во всем другом - рассказам Нового Поэта о Миннах Антоновнах{305}, Александрах Васильевнах, Шарлоттах Карловнах и других госпожах, пользующихся повсеместной известностью и составляющих часто questions palpitantes[животрепещущие вопросы (фр.).] фельетонов нисколько не подозрительного в отношении к нравственности журнала «Nord»{306} - под рубрикой Russie, - насущный хлеб, несомненно, даровитого писателя, известного под именем Нового Поэта, частый предмет ювеналовской желчи или болезненной скорби г. Некрасова… Помилуйте! Почему же я один лишен буду сладкого права говорить о полусвете{307}?.. Нет, нет! Anche io son pittore[Я тоже художник (ит.).] - я тоже современный человек… Положим, что я прежде вопиял на излишество занятий этим достолюбезным предметом, - это ничего, я повинуюсь веянию минуты, я современный человек, по крайней мере, хочу, во что бы то ни стало хочу быть современным человеком. Что значит, что я прежде говорил другое? Я развиваюсь, я уже развился под влиянием блистательнейших примеров перемен мнений, подаваемых в наше время людьми, идущими вперед. Ведь напечатал же, например, «Современник», и напечатал с большим почетом, стихотворение г. Бенедиктова, над которым он нахальнейшим образом глумился тому назад год с небольшим{308}. Вы скажете, что он глумился не над такими стихотворениями, какие напечатаны им в январской книжке. Нет, эта шутка стара, ее бросить пора, как говорит Любим Карпыч Торцов.

    Глумление, и самое неистовое, производилось над стихотворениями, писанными г. Бенедиктовым именно в таком духе, в каком писаны стихотворения его, напечатанные в январской книжке. А другой столь же блистательный пример перемены мнений, подаваемый этою же январской книжкою «Современника», - относительно вопроса «о происхождении Варягов - Руси». В апреле 1859 года, по поводу выхода книжки г. Васильева, глумление самое ядовитое насчет выводов происхождения Варягов - Руси из балтийского славянского поморья, а не из Скандинавии, - стояние за Шлецера самое ратоборственное. В январе 18(50 года появляется в январской книжке статья Н. И. Костомарова, и - ветер переменяется. Статья Н. И. Костомарова действительно превосходная: в ней покончено, кажется, дело с Скандинавией, по крайней мере сильно подорвано, но в ней есть и свой хвостик - спорный хвостик, именно: литовское происхождение Руси. И вот рецензенты «Современника», в той же самой книжке, в которой помещена статья Н. И. Костомарова, - уверовали в нее, как в несомненную истину, и глумление, подобное лаю, раздается на Погодина за то, что он выводит Русь из Скандинавии{309}. Замечательная способность у «Современника»: быстро и пламенно уверовать. Да и один ли «Современник»? А покаятельная статья{310} 1-го № «Отечественных записок» об Островском? Положим, что статья написана серьезнейшим из наших критиков, непричастным к лаю на Островского, неумолчно раздававшемуся в «Отечественных записках» в продолжение нескольких лет, но ведь статья напечатана в этом журнале и в отношении к журналу является истинно покаятельною… А надгробное слово, произносимое честно над «Русскою беседою» фельетоном «С. -Петербургских ведомостей»{311},- может быть, впрочем, потому, что надгробное слово над честно и со славою павшим борцом, бесполезное ему, не вредит и никому из живых?.. Все таковые примеры, как хотите, ужасно соблазнительны. Вот и я развился, вот и я говорю, и говорю с сластью о том, о чем - по прежним моим понятиям - «нелеть есть человеку глаголати», - оттого, что и я развился, и я пошел вперед вместе с веком.

    «Ничего, можно!» - говорю я вместе с нашими журнальными Антипами Аптипычами Пузатовыми.

    А давно ли думал иначе?.. Давно ли, неразвитый человек, писал я к друзьям издалека следующее… Вы позволите мне эту маленькую выдержку из памятной книжки моих странствований и так характеризующую мой тогдашний неразвитый и несовременный взгляд.

    «Пароход тронулся… Скоро Петербург стал обращаться в страшную и безразличную массу строений… Помянуть мне его чем-нибудь хорошим в этот приезд было вовсе не за что - да и вообще, «как волка не корми, он все к лесу глядит»; та же история со всяким москвичом в отношении к Петербургу. Единственное впечатление, которое Петербург оставил во мне на этот раз, было вот какое. Ездил я, не помню уже куда, право: в Виллу Боргезе или к Излеру, - дело в том, что как в Вилле Боргезе, так и у Излера равно скучно и что в оба эти места печальных удовольствий ездят на пароходах… Итак, возвращался с которого-то из них: ночь была хоть и убийственно холодная (в июле!), даже морозная, больным глазам моим хоть и страшно вреден был дым пароходного топлива, который ветром относило прямо в мою сторону, - полусвет (demi-monde) петербургский, который в последнее время сделался для литературы журнальной столь важен, что - поверить ей, так он есть уже существенная, а не наносная язва нашей общественной жизни, - полусвет, я говорю, и на гулянье и на пароходе действительно один метался в глаза… Все, одним словом, способно было породить желчную хандру, если она еще не родилась в душе, и значительно развить ее, уже родившуюся… А все-таки холодная ночь была прекрасна, и прекрасны были острова по Неве, и величава была сама Нева… Не знаю, что говорил полусвет, потому что я ушел от него на маленькую верхнюю палубу маленького парохода, но знаю, что сидевшие со мною весьма солидные господа рассуждали о производствах и повышениях, - разговор, может быть, и весьма назидательный, но мало соответствовавший фантастически-странной морозной июльской ночи… Мне думалось: как бы, кажется, не повеселиться людям от души, как иногда веселятся еще у нас в Москве, не повеселиться, пожалуй, хоть с загулом…

    Много передумал я тогда. Уже самое то, что литература в наше время могла упасть до того, чтобы как с действительно существующим врагом бороться с полусветом, да и полно, бороться ли? - не скорее ли тешить и читателей и себя его изображениями под благопристойным и по-видимому благородным предлогом обличений, в сущности же, по несчастной, укоренившейся в душе привычке жить и дышать его приторным воздухом… Уже самый этот факт не принадлежит к числу весьма утешительных. А тут припомнилось еще и представилось с ясностью, что и другая сторона слишком загромоздила собою нашу мысль, что первый Гоголь в «Невском проспекте», с одной стороны, и в «Шинели», с другой, - поддался слишком желчному, хандрящему, болезненному чувству в отношении к тому, что есть не явление жизни, а только мираж ее, и что вслед за тем мы все более и более или менее поддаемся тому же… Все это именно в таком смутном, для меня самого еще не разъясненном виде пронеслось в эту ночь в моей душе, а больные глаза мои горели, и сердце как-то странно ныло. Да, с недобрыми впечатлениями покидал я Петербург, с впечатлениями, похожими на зловредный дым каменного угля.

    решительно мне было нечего делать. И на пароходе, по крайней мере до Кронштадта, - перед глазами моими мелькал все тот же полусвет».

    Вот что я писал тому назад не очень давно, если мерить время по-старому, и ужасно давно, если мерить его развитием «Современника».

    Как оскорблялся я, старый юноша, уже бывши и за границей, прекрасными фельетонами

    «Норда»{312}, этого благодетеля нашего, этого великодушного журнала, удостаивающего заниматься медвежьею нашею жизнью, - фельетонами, повествовавшими о цветах нашей юной образованности, о судьбах и приключениях героев и героинь полусвета… Мне же, неблагодарному, эти цветы еще казались клеветой на нашу земскую жизнь, клеветой на великий и свежий силами народ, у которого - думал я тогда - есть широкая гульба…

    До утренней до зари,

    Гульба по душе, гульба

    Весеннюю ночку, весь денечек,

    которого женщина скажет иную пору:

    Меня молоду домой свекор кличет,

    Уж ты кличь не кличь, я домой не буду,

    «мраморных дев», - пожалуй, в порывах своего разгула, своей душевной макарьевской ярмарки, горстями бросит им золото, но с омерзением отвернется от этого мира в сознании и плюнет на его интересы.

    Вот еще какой я был дикарь тогда. Но я развился - даю вам честное, благородное слово, что я развился, - а Иван Иванович, напротив, остался в этом отношении по-старому романтиком. Да вы не смейтесь… Это так. Он говорит всегда, как езуитские проповедники: делайте, что я говорю, а не то, что я делаю… Да и на деле-то, и в самой-то жизни - он только внешним образом отдается обаянию современного прогресса. Вот я вам расскажу в следующий раз, какую беседу имел я с ним по поводу стихотворения г. Некрасова, напечатанного в 1-м № «Современника»{313}.

    Примечания

     6, № 7.

    В начале февраля 1860 г. Г. возобновил сотрудничество в СО (где в 1857 г. опубликовал свой лучший лирический цикл), но оно продолжалось всего полмесяца.

    «Стал было в шутовской форме фельетонов «Сына отечества» катать разные современные безобразия мысли, - писал Г. вскоре Погодину. - После второго же Старчевский возопил в ужасе: «Не надо, не надо!..» (Изд. 1917. С. 253; Старчевский Альберт Викентьевич - редактор СО с 1856 г.). 

    278 …кто такой Иван Иванович <…> читателей другого журнала… - Сквозной герой обоих фрагментов - Иван Иванович (литературная маска Г.) - был представлен в рассказе

    «Великий трагик», напечатанном в журнале «Русское слово» (1859, № 1; Воспоминания. С. 262-294). См, также примеч. к поэме «Вверх по Волге». 

    279 В 1858 году, в октябре месяце, я расстался с ним в Берлине… - О жизни Г. в Берлине см. фрагмент II (и примеч. к с. 329). 

    280 Хлобуев - персонаж II тома «Мертвых душ»;

    «Затишье».

    283 В нумерах на Гончарной (ныне Геологическая) улице Г. жил в 1859 г.

    284 …«я люблю безобразие, господа!» <…> «я люблю свиней, сестрица!» - Автоцитата из письма Е. С. Протопоповой от 26 января 1859 г. (см.: Изд. 1917. С. 241).

    285 …как вредит, пожалуй, лермонтовской переделке <…> то, что сосна и пальма женского рода. - Имеется в виду стихотворение «На севере диком стоит одиноко…» (у Гейне:

    «Ein Fichtenbaum steht einsam…»).

    286 Осень землю золотом одела…; Над озером тихим и сонным… - Стихотворения К. К. Случевского, напечатанные (в составе подборки из шести его лирических произведений) в № 1 Совр. за 1860 г. В мемуарной заметке «Одна из встреч с Тургеневым» Случевский рассказал, что инициатором этой публикации был Г.:

    «Появиться в «Современнике» значило стать сразу знаменитостью. <…> Стихотворения эти были доставлены Некрасову помимо меня следующим образом. Всеволод Крестовский, тогда еще студент, мой приятель, передал их Аполлону Григорьеву <…> Григорьеву стихотворения мои очень понравились. Он просил Крестовского привести меня к нему, что и было исполнено. <…> Покойный критик был, по обыкновению, навеселе и начал с того, что обнял меня мощно и облобызал. <…> Григорьев пришел в неописуемый восторг, предрек мне «великую славу» и просил оставить эти стихотворения у себя.

    <…> Как доставил их Григорьев Тургеневу, и как передал их Тургенев Некрасову, и почему дан был мне такой быстрый ход, я не знаю…» (Денница. СПб., 1900. С. 200-201).

    «Звуки».

    …и недавно еще любовался удивительною сменою ярких и колоритных картин Констанцского собора… - Имеется в виду стихотворение А. Н. Майкова «Приговор».

    289 …и был весьма оскорблен статьею <…> на одной страничке. - Имеется в виду анонимная рецензия на поэтический сборник Л. А. Мея 1857 г. и его перевод «Слова о полку Игореве», напечатанная в БдЧ (1858. № 1). «Ульяна Вяземская» - поэма Мея «Песня про княгиню Ульяну Андреевну Вяземскую» (Русское слово. 1859. № 3).

    290 …стихотворения о Ваньке ражем и купце, у коего украден был калач. - Имеются в виду стихотворения «Извозчик» и «Вор».

    292 «Умолкни, муза мести и печали…» - Стихотворение Некрасова (первая строчка: «Замолкни, муза мести и печали…»).

    «Вверх по Волге» (глава 8).

    294 У бурмистра Власа бабушка Ненила. - Цитата из стихотворения «Забытая деревня».

    …Другой, // Еще не ведомый избранник. - Цитата из стихотворения Лермонтова «Нет, я не Байрон, я другой…».

    296 …после третьего акта «Отелло», когда мы с ним видели великого Сальвини… - Описание игры итальянского трагика Томазо Сальвини (1829-1915) в «Отелло» см. в рассказе «Великий трагик» (Воспоминания. С. 289-293).

    297 …«старую вечно юную песнь»; «морем шумящих страниц»; «богоравным мужем» - цитаты из стихотворения Гейне «Посейдон» в переводе Фета.

    …с тех пор, как вас пощипали за новое слово Островского. - Драматургию Островского Г. впервые назвал «новым словом» в статье «Русская литература в 1851 году» (см.: Григорьев Аполлон. Полн. собр. соч. и писем. Пг., 1918. Т. 1. С. 140). Перечень иронических (и даже глумливых) высказываний критиков по поводу этого термина см.: Там же. С. 300-301; Изд. 1967. С. 588.

    «Вздохи» - правильно: «Людские вздохи».

    300 …ходит избочась // Вдоль Невы широкой… - Цитата из стихотворения «Ходит вечер избочась…».

    301 С горящего сном молодого лица… - Цитата из стихотворения «Людские вздохи».

    302 Силе же и подобающий почет… - На самом деле восторженный (хотя и весьма проницательный) отзыв Г. невольно спровоцировал организованную кампанию против Случевского в радикальной печати («Искра», «Свисток»). Эти нападки носили столь агрессивный характер, что поэт надолго замолчал. (Исключительное дарование Случевского до сих пор надлежащим образом не осмыслено.)

    …я покинул <…> моего романтика в Берлине, в крайне странном положении. - О берлинской жизни Г. см. также в его письме Погодину от августа - октября 1859 г. (наст. изд. с. 425-426) и статье «Стихотворения Н. Некрасова» (Изд. 1967. С. 475-477).

    304 …другого моего приятеля, старого грешника… - Имеется в виду В. П. Боткин (см. наст. изд., с. 425).

    305 …рассказам Нового поэта о Миннах Антоновнах… - Имеются в виду очерки И. И. Панаева о петербургских куртизанках, печатавшиеся в Совр. в конце 1850-х гг. («Камелии», «Шарлота Федоровна» и др.) и вошедшие в кн.: Очерки из петербургской жизни Нового поэта (СПб., 1860. Ч. 1-2). См. также: Панаев И. И. Повести. Очерки. С. 320-359.

    306 «Nord» - журнал, на рубеже 1850-1860-х гг., выходивший на французском языке в Брюсселе; субсидировался русским правительством. Здесь перепечатывались упомянутые очерки Панаева.

    «Дама из петербургского полусвета» (1856).

    <…> «Современник» <…> стихотворение г. Бенедиктова, над которым он <…> глумился тому назад год с небольшим. - В № 1 Совр. за 1860 г. были опубликованы два стихотворения Бенедиктова («Борьба», «И ныне»); резкий отзыв о его поэзии содержала статья Добролюбова «Новые стихотворения В. Бенедиктова» (Совр. 1858. № 1).

    309 …относительно вопроса «о происхождении Варягов - Руси». <…> он выводит Русь из Скандинавии. - В этом пассаже имеются в виду рецензия Добролюбова на кн.: Васильев А. О древнейшей истории северных славян… СПб., 1859 (Совр. 1859. № 4), статья Н. И. Костомарова «Начало Руси» и рецензия Добролюбова на кн.: Погодин М. Норманский период русской истории. М., 1859 (Совр. 1860. № 1). О полемике вокруг проблемы происхождения Руси см.: Дьяков В. А. Ученая дуэль М. П. Погодина с Н. И. Костомаровым: (О публичном диспуте по норманнскому вопросу 19 марта 1860 г. //Историография и источниковедение стран Центральной и Юго-Восточной Европы. М., 1986. С. 40-55.)

    310 Покаятельная статья - статья С. С. Дудышкина «Две новые народные драмы» (Отеч. зап. 1860. № 1), посвященная «Грозе» Островского и «Горькой судьбине» А. Ф. Писемского.

    …надгробное слово, произносимое честно над «Русскою беседою» фельетоном «С. Петербургских ведомостей». - Имеется в виду заметка, опубликованная в этой газете 6 февраля 1860 г. (№ 29; «Литературная летопись»).

    312 …прекрасными фельетонами «Норда» <…> и героинь полусвета… - См. примеч. к с. 332.

    <…> по поводу стихотворения г. Некрасова, напечатанного в 1-м № «Современника». - Продолжения «Бесед с Иваном Ивановичем о современной нашей словесности…» не последовало (см. выше); стихотворение Некрасова «Убогая и нарядная» (Совр. 1860. № 1) Г. позднее причислил к «чистым и возвышенным его вдохновениям» (Изд. 1967. С. 492).

    Раздел сайта: